Шрифт:
Он резко прекратил рисовать, трясогузки тревожно перекрикивались высокими голосами. Он принялся замазывать рисунок, уничтожая его. Я с удивлением наблюдала.
– Он был не так и плох, - сказала я. Он не ответил, открыв чистую страницу. Я слышала его дыхание, тяжелое, словно после сражения в парке. Через миг он сглотнул, и его рука задвигалась по бумаге, набрасывая нечто, похожее на сливовое дерево.
– Почему ты бросил каллиграфию? – спросила я, глядя, кК его рука замирает, пока он разглядывал листву ближайшего дерева умэ.
– Папа, - сказал он, - считает искусство чепухой. Он хочет, чтобы я изучал медицину или банковское дело, как он.
– Но ты хорош в этом, - сказала я. – Очень хорош.
Томохиро набросал чернилами еще несколько листьев.
– Может, если бы твой папа увидел рисунки…
– Он видел, - мрачно отозвался Томохиро. Чернила вырвались из его ручки и потекли на дерево. – Черт! – добавил он, пытаясь спасти рисунок.
Я закатила глаза.
– И этим ртом ты потом целуешь маму?
– Моя мама умерла, - сказал он.
Я уставилась на него, руки тряслись. Я стояла, а тут ноги подкосились, и я рухнула на колени рядом с ним. Я открывала и закрывала рот, но ни звука не вышло. Я и не ожидала, что мы так похожи.
– Моя тоже, - выдавила я.
Он оторвал взгляд от страницы, его глаза вглядывались в мое лицо, и мне казалось, что он видит меня впервые, настоящую меня, такую разбитую.
– Прости, - сказал он.
– Что… случилось с твоей? – спросила я. Его взгляд помрачнел, а я почувствовала себя открытой, словно рассказала ему слишком много. Может, так и было, но в тот миг мне казалось, что он мог меня понять.
– Несчастный случай, - сказал он. – Мне было десять, - не так недавно, как у меня. Не так, как у меня, совсем. Его голос смягчился. – А твоя?
Все расплывалось от слез. И это сбило весь боевой настрой. Я едва могла говорить.
– Сердечный приступ, восемь месяцев назад. Она была в порядке, одна минута и…
– Без предупреждения, - сказал Томохиро. – Как и моя, - ох.
Мы были похожи. Вот только его голос был спокойным, пока он говорил. Время лечило раны, как мне и говорили. А семь лет назад он, наверняка, был таким же, как я сейчас.
Вот только у него была надежда. Мы были бы одинаковыми, забудь я прошлую жизнь.
Я какое-то время смотрела, как он рисует, и хотя он просто набрасывал картинки, получалось прекрасно. Но он был критичен. Он обрывал рисунки, словно отвлекался. Он набрасывал все подряд, порой давя на ручку так сильно, что она прорывала бумагу и оставляла следы на следующей странице блокнота.
– Говорят, что все забудется, - вдруг сказал он, и его голос застал меня врасплох. – Что ты смиришься и поймешь, что лучше двигаться дальше. Они не понимают, что ты не можешь. Что ты уже другой человек.
Глаза снова наполнились слезами, я смотрела на его нечеткую фигуру сквозь них. Я не ожидала, что он скажет такое. То есть, после того, как по его милость полшколы заглянуло мне под юбку, я сомневалась, что у него есть душа.
– Не позволяй им говорить, что тебе станет лучше, - сказал он, решительно глядя на меня. Его карие глаза вспыхнули на солнце, и я увидела, как они глубоки, а потом их снова закрыла челка.
Он отбросил волосы тонкими пальцами, и я поймала себя на мысли, какими на ощупь могли быть кончики его пальцев.
– Злись, Кэти Грин. Не забывай это чувство. Потому что дыра в сердце останется. Ее не нужно заполнять.
Удовлетворившись своей подбадривающей речью, он послал мне быструю улыбку и отвернулся к рисунку. Ветер подхватил лепестки сливы и вишни, и они закружились перед глазами.
А я чувствовала, что я не одна, что мы с Томохиро оказались внезапно связаны. Никто еще не говорил, что мне лучше не станет.