Шрифт:
— Да, она права, — прошептал он. — Она права, эта великолепная магнолия, тысячу раз права.
Продолжая путь, Веноза заметил, как изменилось его настроение. Удивительно, но от тревоги не осталось и следа, а возникло ощущение покоя. Никакого следа горечи и печали. Старый платан и молодая магнолия, казалось, олицетворяли собой его и Арианну. И в то же время стали символами силы и глубокой разумности природы. Деревья, думал Джулио, смиряются со своей участью, не восстают, не кричат, не плачут, не срываются с места. Мирятся со своим положением до конца и всё же хотят жить. Терпят долгую зиму, а весной начинают заново порождать листья и цветы. Даже когда стареют.
Через сто лет этот платан, уже совсем дряхлый, все равно выпустит несколько новых листочков. Вся его жизнь сосредоточится лишь в одной части ствола. Его соки побегут только к единственной веточке, но он не сдастся до последнего мгновения, не станет сетовать на свой многовековой возраст.
На что же жалуется он, Джулио Веноза? Он прожил хорошую жизнь. И счастлив с Арианной. Пока у него останется хоть какая-то возможность продолжать действовать по-прежнему, он будет жить так, как жил до сих пор. Он постарается еще полнее слиться со своей красавицей женой. И примет любые перемены. Наполеон ли, австрийцы ли — не все ли равно? Он примет болезнь и даже смерть. Примет все так же спокойно, как сейчас.
Серпьери ждал, пока Джулио сам заговорит с ним. Сейчас, по всему видно, он чем-то озабочен. Странный день, подумал Серпьери, хоть и напряженный, но повсюду радость. Солнце все вокруг делает праздничным, рисует будущее в радужном свете. В последние годы он, Томмазо, смирился с реальностью. После возвращения австрийцев он чувствовал себя потерпевшим поражение.
Как это ужасно — пережить поражение! Казалось, ничего особенного и не произошло, и все же в душах побежденных что-то ломается. Они теряют веру в самих себя. Человек, потерпевший поражение, вынужден со смирением смотреть на победителя и в конце концов начинает видеть его превосходство, верить, будто триумфатор сильнее, лучше, даже нравственно выше его.
Поражение в бою — это всего лишь начало. Подлинное изменение наступает позже. По-настоящему сдаются потом. И выглядит это как бы данью уважения, восхищения, добровольным служением, которое победитель милостиво дозволяет побежденному.
Кто знает, что заботит сейчас Джулио, думал Серпьери, искоса поглядывая на него. Можно просто спросить. Но ему не хотелось прерывать размышления друга. Дружба ведь проявляется и в умении вовремя помолчать и быть готовым распутать клубок мыслей друга.
Как Серпьери признателен тому человеку, что молча шел рядом с ним по парку! Граф защитил Серпьери, помог ему, взял к себе на службу. У него Серпьери научился жить, рисковать Выучился управлять, руководить. И все-таки в одном Джулио не удалось изменить друга. Неизменным осталось его отношение к австрийцам. При виде эрцгерцога или любого австрийского генерала Джулио охватывало смешанное чувство восхищения, зависти, бессилия и протеста. Но теперь все изменилось, подумал Серпьери. Известие о приближении Наполеона сопровождалось сиянием солнца. Джулио, словно прочитав его мысли, спросил:
— Вы довольны? Довольны, что австрийцы уходят и возвращаются французы? — Серпьери посмотрел на Джулио с улыбкой. — Да, довольны, вижу по глазам.
— Нет-нет, это совсем не так! — с горячностью солгал Серпьери. — Я думал сейчас совсем о другом, потому вы и заметили в моих глазах радость, — не мог же он признаться другу, что радуется, когда тот огорчается.
— Значит, о своей Шарлотте? — спросил Джулио, отнюдь не убежденный ответом друга, но оценивший его деликатность.
— Да, о Шарлотте. А что до Наполеона, то я отнюдь не в таком же восторге, как четыре года назад. Тогда Бонапарт был освободителем. А сейчас — какой же он освободитель? Хотя на словах он стремится многое изменить, хочет дать народу образование, воспитать его…
— Народ! Все без конца твердят это слово — народ. Вы тоже, Томмазо, обманываетесь. Мы — не народ, мы еще только должны стать им.
— Что вы хотите сказать, Джулио, не понимаю вас…
— Мы, итальянцы, не народ. И даже не нация. И никогда не были ни народом, ни нацией. Франция сформировалась как государство много веков назад, и Англия тоже. А на территории Италии всегда размещались чужие империи. Сначала империя Цезарей, потом — римских пап. Даже наши небольшие города были отдельными империями. Вспомните, к примеру, Амальфи. В самое дремучее средневековье этот город господствовал на всем центральном Средиземноморье. Потом его примеру последовали Пиза, Генуя, Венеция. А итальянцы втиснулись где-то между империей и городским кварталом. И в середине — пустота.
— Вы хотите уверить меня, будто мы отличаемся даже от американцев? А ведь там создана собственная нация. Хотите сказать, что мы отличаемся от корсиканцев? Но Паскуале Паоли превратил их в нацию.
— Да, мы не похожи на них. Наша история непоправимо другая. У нас нет понятия государства. Мы приемлем либо все, либо одну лишь деталь. Понятие государства требует принятия незыблемых границ, любви к ним. А наши границы все время находятся между всем миром и кварталом, где обитаем. Вы, патриоты, на самом деле нисколько не любите Италию. Вы любите идеи и идеалы. Народ же, напротив, любит только свой дом, свою лавку и завидует чужим странам. Мы восхваляли французов, затем австрийцев, теперь опять будем петь дифирамбы Наполеону, а потом снова проклянем его.
Серпьери задумался. Он понимал, что его друг приводит серьезные, продуманные доводы.
— Вы забываете, — ответил Серпьери, — что у нас всегда оставался некто, активно мешавший формированию нации и государства: церковь. После падения западной империи сразу же установилась итальянская монархия. Теодорих Великий был готом, но вырос он в Византии. Он ввел римское управление. Но папы опасались его власти. Они призвали в Италию византийцев, и в течение двадцати лет полуостров сотрясали готические войны. Вы сами как-то рассказывали мне, что еще во время правления Тотилы, последователя Теодориха, Милан был цветущим городом. И здесь воздвигались императорские дворцы. Но войны все разрушили. Потом вслед за готами пришли лангобарды и восстановили королевство. Король Лиутпранд собрал под своей властью территорию от Альп до Сицилии. Тогда папа призвал на борьбу с ним французов. Церковь всегда выступала против создания Итальянского королевства. Но теперь-то наконец и церковь укрощена. Не сможет больше противодействовать. Вот почему я думаю, что положение изменится.