Шрифт:
– Поедемте домой!
– Разве твоя баллотировка произойдет без тебя?
– Моей баллотировки не будет! Я отказался баллотироваться!
– Отчего?
– Марфин устроил интригу против меня и даже пожертвовал пятьдесят тысяч дворянству, чтобы только я не был выбран!
– Но по какому же поводу он все это делает?
– Вероятно, из мести к вам и ко мне за племянника. Впрочем, об этих господах не стоит и говорить, - я найду себе деятельность, которая доставит мне и чины и деньги.
Екатерина Петровна ничего на это не возразила: она очень хорошо понимала, что ее супруг успеет пробить себе дорогу.
В собрании между тем происходил шум. Все уже успели узнать, что вместо Тулузова Егор Егорыч пожертвовал пятьдесят тысяч на пансион, и когда губернский предводитель подошел к своему столу и объявил, что господин Тулузов отказался от баллотировки, то почти все закричали: "Мы желаем выбрать в попечители гимназии Марфина!" Но вслед за тем раздался еще более сильный голос Егора Егорыча:
– Я не желаю быть выбираем! Я деньгами моими не место покупал! Понимаете, - не место!
Все смолкли, так как очень хорошо знали, что когда Егор Егорыч так кричал, так с ним ничего не поделаешь.
Затем он с Сверстовым, бывшим вместе с Сусанной Николаевной и gnadige Frau на хорах, уехал домой из собрания; дамы тоже последовали за ними.
Сверстов, усевшись с своим другом в возок, не утерпел долее и сказал:
– А я вдобавок к падению господина Тулузова покажу вам еще один документик, который я отыскал.
– И доктор показал Егору Егорычу гимназическую копию с билета Тулузова.
– Помните ли вы, - продолжал он, пока Егор Егорыч читал билет, - что я вам, только что еще тогда приехав в Кузьмищево, рассказывал, что у нас там, в этой дичи, убит был мальчик, которого имя, отчество и фамилию, как теперь оказывается, носит претендент на должность попечителя детей и юношей!
Егор Егорыч, подобно gnadige Frau, не мог сразу понять Сверстова.
– Что ж из всего этого?
– спросил он.
– А то, что у кого же этот вид мог очутиться, как не у убийцы мальчика?!.
– А!
– произнес протяжно Егор Егорыч.
– Да-с, - протянул и доктор, - я разыскал этот вид с тою целью, чтобы сорвать маску с этого негодяя, и это теперь будет задачей всей моей остальной жизни!
– И моей, и моей!
– подтвердил двукратно Егор Егорыч.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Вероятно, многие из москвичей помнят еще кофейную Печкина, которая находилась рядом с знаменитым Московским трактиром того же содержателя и которая в своих четырех - пяти комнатах сосредоточивала тогдашние умственные и художественные известности, и без лести можно было сказать, что вряд ли это было не самое умное и острословное место в Москве. Туда в конце тридцатых и начале сороковых годов заезжал иногда Герцен, который всякий раз собирал около себя кружок и начинал обыкновенно расточать целые фейерверки своих оригинальных, по тогдашнему времени, воззрений на науку и политику, сопровождая все это пикантными захлестками; просиживал в этой кофейной вечера также и Белинский, горячо объясняя актерам и разным театральным любителям, что театр - не пустая забава, а место поучения, а потому каждый драматический писатель, каждый актер, приступая к своему делу, должен помнить, что он идет священнодействовать; доказывал нечто вроде того же и Михайла Семенович Щепкин, говоря, что искусство должно быть добросовестно исполняемо, на что Ленский [73] , тогдашний переводчик и актер, раз возразил ему: "Михайла Семеныч, добросовестность скорей нужна сапожникам, чтобы они не шили сапог из гнилого товара, а художникам необходимо другое: талант!" "Действительно, необходимо и другое, - повторил лукавый старик, - но часто случается, что у художника ни того, ни другого не бывает!" На чей счет это было сказано, неизвестно, но только все присутствующие, за исключением самого Ленского, рассмеялись. Налетал по временам в кофейную и Павел Степанович Мочалов, почти обоготворяемый всеми тамошними посетителями; с едва сдерживаемым гневом и ужасом он рассказывал иногда, какие подлости чинит против него начальство. В этих же стенах стал появляться Пров Михайлович Садовский [74] ; он был в то время совсем еще молодой и обыкновенно или играл на бильярде, или как-то очень умно слушал, когда разговаривали другие. Можно также было в кофейной встретить разных музыкальных знаменитостей, некоторых шулеров и в конце концов двух - трех ростовщиков, которые под предлогом развлечения в приятном обществе высматривали удобные для себя жертвы.
В одно зимнее утро, часов в одиннадцать, в кофейной был всего только один посетитель: высокий мужчина средних лет, в поношенном сюртуке, с лицом важным, но не умным. Он стоял у окна и мрачно глядел на открывавшийся перед ним Охотный ряд.
Но вот к кофейной подъехал какой-то барин на щегольской лошади и, видимо, из тогдашних франтов московских.
– Это Лябьев!
– проговорил сам с собой стоявший у окна господин, произнося слова протяжно.
В кофейную действительно вскоре вошел своей развалистой походкой Лябьев. После женитьбы он заметно пополнел и начинал наживать себе брюшко, но зато совершенно утратил свежий цвет лица и был даже какой-то желтый. В кофейную Лябьев, видимо, приехал как бы к себе домой.
– Дайте мне завтракать!
– сказал он половому, который его встретил.
– Что прикажете?
– спросил тот.
– Биток с картофелем а la Пушкин!
– говорил Лябьев, проходя в бильярдную, где стоявший высокий господин поклонился ему и произнес почтительным тоном:
– Имею честь приветствовать нашего великого виртуоза!
– А, Максинька, здравствуйте!
– проговорил Лябьев несколько покровительственно и садясь в то же время к столику, к которому несколько театральной походкой подошел и Максинька.
– Как вы изволите играть на ваших божественных фортепьянах?
– сказал он.
– Играю, но только не на фортепьянах, а в карты.
– Это нехорошо, не следует!..
– произнес уж Максинька наставнически.
В это время подали дымящийся и необыкновенно вкусно пахнувший биток.
– Не прикажете ли?
– отнесся Лябьев к Максиньке.
– Благодарю!
– отвечал тот.
– Я мяса не люблю.
– А что же вы изволите любить?
– спросил Лябьев, начав есть биток, и вместе с тем велел половому подать двойную бутылку портеру.