Шрифт:
Цебуля вылез, у него словно ноги онемели — походка стала какая-то развинченная. За ним Дзюра и еще один солдат, они медленно плетутся сзади. Солнце. Отдаленный шум. Поезд, прибыл ночной поезд, пошел.
Девять человек. Стоят и смотрят на Маркевича. Он тоже стоит и смотрит на них. Ему трудно произнести хотя бы слово, чтобы объяснить им, утешить их, припугнуть. Трудно, потому что танки… Трудно, потому что взвод Шургота… Труднее всего потому, что его указания, команда, крики оказались пустыми и ненужными. Они помогли не больше, чем заклинания знахаря. Не сдержали железного натиска, который смял людей, окопы, пулеметы, гранаты.
И все-таки он не обошелся без заклинаний, выбрал самый легкий путь:
— Зарядить винтовки! Занять позиции! Барщ, в первый взвод!
Солдаты не торопились. Они не верили знахарю. Маркевич подгонял их криком, расставил в промежутках между обвалами. Левое крыло окопа не тронуто, именно оттуда сбежало второе отделение, пискорековское. На дне брошенные винтовки, обоймы.
Четверть часа ожидания. Маркевич пришел в себя. Даже составил набросок рапорта: «В пять ноль пять сильная атака танков неприятеля… — Как спокойно звучит эта фраза! — Несмотря на огонь пехоты… прорвав первую линию окопов, немцы…»
Он остановился. Немцы. Ни одного он даже и не видел. Только железо, гул, смрад, черные кресты на башнях. Ни одного немца — ни головы, ни глаз!
Было в этом нечто оскорбительное, нечто такое, что теперь смывало остаток страха или, вернее, придавало ему новую окраску и силу. Сломив… лучше бы он написал: растоптав… несмотря на огонь пехоты…
А они? Немцы? И тут оскорбление, воплощенное в приземистых, угловатых формах танков, стало невыносимым. А немцы — ни выстрела. Орудия, те самые железные жерди — ведь это пулеметы. И ни выстрела!
Как будто едет легковой извозчик, собака лает, прыгает под колеса, а он и кнутом ее не стеганет, едет да едет. Разве что собака сама подвернется под колеса, завоет и на трех лапах заковыляет в подворотню. Извозчик и тогда не обернется.
Барщ пришел первый. Не отрапортовал, не встал навытяжку, смотрел Маркевичу в глаза чуть ли не с ненавистью.
— Ничего не осталось от первого взвода. Даже хоронить не надо, утоптали, как глиняный пол. Может, кто из них сбежал?
Маркевич отвернулся. Цебуля возвращался по одной из тех новых дорог, которые пролегли через деревья, ограды, строения. Он был возбужден, торопливо отвел подпоручика в сторону и вполголоса быстро докладывал:
— Все ушли! Одну бабу я нашел под периной; рассказывает, как началось, капитан туда-сюда, солдат собирать. Молодого, Водзинского, значит, уже не досчитались. Капитан приказал построиться, и все бегом в Кшепицы. Мужики тоже разбежались кто куда: в кусты, на болото, в город. А баба не поспела, со страху под перину…
— В Кшепицы?
— Значит, в дивизию… Дорогой, что возле границы…
Маркевич достал карту. Главное, не показать Цебуле, как поразило его это известие. Дрожащим пальцем он водил по карте. Кшепицы, двадцать километров к востоку от Бабиц. Железнодорожная линия, шоссе. Там главная магистраль, орудия, минные поля. Неделю назад они приехали туда поездом из Велюня, здесь полустанок, дорога, по которой они пришли в Бабицы, здесь разъезд. Танки пошли к разъезду. Они не спешат на Кшепицы, на минные поля. Предпочитают с тыла…
А капитан Потаялло прямо в дивизию, бегом. На бегу составляет рапорт: первый взвод растоптан, третий взвод растоптан…
Эта дерзкая мысль несколько успокоила Маркевича. Теперь и на Цебулю можно посмотреть. Цебуля переминается с ноги на ногу, у него готов совет.
— Я бы, пан подпоручик, людей собрал и тоже на Кшепицы, за капитаном… Какой тут толк от нас? Вдесятером…
— На Кшепицы? Немцы, верно, двинулись вдоль всей границы…
— Ну, тогда на полустанок…
— За танками?
— Ну, так через поля, напрямую. Лишь бы скорей!..
Двинулись они не так и не этак, а по тропинке, которая обещала на полчаса сократить им путь до железнодорожного полотна. Оружие, сколько удалось, взяли с собой, полные ранцы патронов. Прошли стороной от деревни; несмотря на донесение Цебули, Маркевич боялся попасться на глаза разным Мацеям, боялся их взглядов, их прощальных слов.
Сгибаясь под тяжестью ноши, десятка быстро шла за ним. Казалось, только получив приказ оставить окоп, они осознали неотвратимость немецкого нашествия. Едва Маркевич дал команду, они один за другим выскакивали наверх, пригибаясь, украдкой оглядываясь, не приближается ли немецкая пехота, которая не пронесется мимо, не раздавит все, как танки, а закрепится здесь. Солдаты шли ускоренным шагом, они снова подчинялись офицеру. Маркевич понимал их. Он сам пережил странное потрясение, когда наконец приказал солдатам оставить окоп. Он будто заново начал жить, будто вновь почувствовал терпкий вкус яблок, росших в саду, оставшемся позади; почувствовал, что солдаты устали и, двигаясь по песчаной тропинке, устанут еще больше. Мир, который в течение того страшного получаса вовсе не существовал, а в короткие мгновения после атаки воспринимался как при замедленной съемке, в плотном смешении красок, линий, плоскостей, быть может и прекрасных, волнующих, но лишенных конкретного значения, бесполезных для жизни, — этот мир, едва они оставили окоп, вернулся во всей своей, скажем, вчерашней цельности. А вместе с этим пришло и предчувствие надвигающегося голода, и стыд, и злоба. И прежде всего страх, страх перед немцами, их огнем, их атакой, перед пленом, ранением, смертью.
И вдобавок ко всему — огромное облегчение оттого, что они уходят, что бросили проклятый песчаный холм.
Там в течение получаса он не чувствовал страха. Смерть надвигалась на них волнами каждые несколько минут. После катастрофы с Шурготом Маркевич был совершенно уверен, что им тоже не выбраться. Он не думал об этом, а просто знал, что так будет. И внешний мир утратил в его глазах всякий практический смысл. Страх смерти вернулся к нему только с той минуты, когда миновала опасность близкого и неизбежного конца, когда уже не было непосредственной угрозы смерти. Страх перед смертью — неотделимой частицей мира, в котором мы живем, — вернулся вместе с этим миром. Потому что в те полчаса была другая жизнь, другой мир, другая планета.