Шрифт:
Максимилиан заснул. Его свалила усталость. Хелене Кроне нежно разбудила его, очень нежно. В полусне он встал, побрел в вагончик и упал на кровать.
Каспер прислушивался к матери, пока она прибиралась. Он слышал усталость. Но за этой усталостью таился другой звук, который он никак не мог расшифровать.
Она взяла его на руки и понесла в дом, положила в постель, он услышал, как она поднимает стекло лампы и задувает фитиль.
Ему не спалось. Он лежал в темноте и думал о смерти. Он боялся умереть.
Значит, то, что он рассказал Стине, не было правдой. Звучание Всевышней не сделало его бесстрашным. Все было совсем иначе. Лежа в темноте, он чувствовал страх.
И тут послышался звук — совсем близко, — это была мать.
Она села на край кровати. Он слышал нежный звук ткани ее ночной рубашки. Он знал, что если бы к нему вернулось зрение, то ее рубашка показалась бы ему сотканной из лунного света.
Возможно, это не была какая-то определенная ночь — он прекрасно понимал, что таких ночей, наверное, было много. И все равно — ему представлялась одна длинная ночь.
Она сидела долго, не говоря ни слова, просто держала его за руку. Потом она тихо запела — она часто пела, но ему она не пела с самого его детства.
Она запела, и снова возник тот звук, который был ему непонятен. Он был мощным — большим, чем это возможно для одного человека. И пронизывал все вокруг. Каспер определил его. Это была максимальная громкость любви матери к своему ребенку. И не просто одной матери. Любви всех матерей к своим детям.
Возможно, он задремал. И потом проснулся. Возможно, он был в больничной палате. Возможно, это была другая ночь с матерью.
Она больше не пела. Она рассказывала.
О своем детстве. О животных, которые жили в ее семье и о которых она слышала от родственников.
— У моей мамы, твоей бабушки, — сказала она, — был номер, где она была белой клоунессой, — в Австрии, до и после войны. В номере участвовали собаки. Среди них был один терьер. Она привезла его с собой в Данию. Помню одного из его щенков. Когда мы с ним бежали по высокой траве или через поле, ему приходилось через каждый пять метров высоко подпрыгивать, чтобы видеть меня.
Она говорила, а Каспер вслушивался в ее голос. Он слышал тех артистов, о которых она рассказывала, он мог определить их тональности. Он неожиданно понял, что во вселенной от звука каждого человека есть доступ ко всем другим звукам.
Он понял, что тех, о ком рассказывает мать, уже нет в живых. Бабушка умерла. Собака умерла. Люди умерли. И тем не менее голос его матери был дверцей, ведущей к их звучанию. Ему было это слышно. Но он этого не понимал.
— Была у меня подруга, — продолжала Хелене Кроне, — Карен, мы были ровесницами.
Каспер прислушался к этому имени. Он почувствовал, что только для того, чтобы проиграть одно конкретное воспоминание, память привела его к этому имени.
— Это из-за нее я сменила натянутый канат на свободную проволоку, — говорила Хелене Кроне. — Той зимой мы обосновались возле Хольте. За нашим лагерем был карьер по добыче мергеля, Карен уговорила меня перебраться на другую сторону в садке для рыбы. Над карьером была натянута веревка. Она сказала, что хочет научиться ходить по проволоке. Мы не умели плавать. Взрослые узнали про наши планы. И испугались. Было решено, что нам надо научиться плавать. Самая близкая купальня была у озера Фуресёэн. Мы ездили туда на велосипеде, проезжая мимо Гаммельгора и Скоубрюнета. Однажды Карен сказала: «Тебе надо встретиться с сестрами». Сестры жили в монастыре у одного из озер. Оказалось, что монастырь — это просто большой дом. Нас угощали чаем с сухим печеньем. Которое размокало, когда мы опускали его в чай. Я там познакомилась с одной женщиной, мне она тогда показалась старой, но ей было, должно быть, лет пятьдесят.
«Ты хочешь что-то спросить»? — задала она вопрос.
Я чувствовала к ней доверие. От нее приятно пахло. Если от взрослого человека приятно пахло, я всегда чувствовала к нему доверие.
Хелене Кроне засмеялась в темноте, приглушенно, чтобы не разбудить мужа.
«Да, — ответила я, — я хочу кое о чем спросить. Иногда я боюсь, что мир — это сон».
«Что говорят взрослые? — спросила монахиня. — Когда ты спрашиваешь их об этом?»
Она сказала «взрослые». Не «отец и мать». Она понимала, как я смотрю на мир.
«Они говорят, чтобы я ущипнула себя за руку. Они говорят, что если будет больно, значит, я не сплю».
Монахиня окунула печенье в чай. Медленно. Может быть, впервые я видела взрослого человека полностью лишенного нетерпения.
«И что ты об этом думаешь?» — спросила она.
«Я думаю, а что, если то, что мне больно, — тоже сон?»
Не думаю, что она мне ответила. Но когда мы собрались домой, она проводила нас до того места, где мы оставили велосипеды. На них были настоящие резиновые шины, хотя шла война. В цирке был целый склад колес — для трюковых велосипедов.