Шрифт:
Варвара Раенская девушку перехватила, по голове погладила.
— Что случилось-то, деточка?
Аксинье того и хватило, слезы потоком хлынули.
— Не любит он меня! НЕ ЛЮБИТ!!! Устинья ему надобна!
Варвара девушку по голове погладила.
— Что ты, деточка. Не плачь, не надобно, все хорошо будет.
Куда там!
Разрыдалась Аксинья так, что света белого не взвидела. И из глаз текло, и из носа…
— Не нужна я емуууууу! Почемууууу?! Почемууууу Уууууустька?! За чтоооооо?!
— Пойдем, детка. Посидишь, водички попьешь, в себя придешь….
Боярыня Аксинью подхватила — и с собой повела.
Там уж, в своих покоях, и водой отпоила, и пустырника налила, и спать уложила. И к пяльцам присела, мужа дожидаясь. Было у нее, о чем с боярином Раенским поговорить, было.
Муж да жена — одна сатана?
Иногда одна. А иногда — и две сразу.
Глава 10
Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Заболоцкой.
Аксинья и Михайла.
Михайла и я.
Глупая влюбленность, гнусный любовный треугольник, который мне и рядом был не надобен.
Неужто — потому?
И Аксинья всегда его любила? А Михайла любил меня? И только я ничего не замечала, не видела? понимать не хотела.
Я Бориса люблю, и любила, и его одного видела, и Михайла меня не интересовал вовсе.
Ежели попробовать вспомнить?
А ведь он со мной разговаривать пытался, подарил что-то… я уж и не помню — что. Цветок какой-то? Кажется, так и было.
Я его уронила, пробормотала что-то — и убежала.
Почему Михайла не попробовал поговорить со мной? Увезти меня? Хоть что сделать?
А ответ прост.
Нельзя со мной поговорить было. Нельзя.
И на подворье я, считай, все время рядом с матерью, и в тереме царском тоже, при мне то Аксинья была, то Танька, а не то и боярыня Пронская. Понятно, к любому человеку можно дорожку найти. Только надобно, чтобы и человек с тобой поговорить хотел. Или чтобы не выдал тебя.
И Михайла…
Он сделал то, что я считала обычной подлостью. Он никогда не любил Аксинью, я это видела. Он кривился при одном взгляде на жену, он старался не дотрагиваться до нее лишний раз. А она тянулась, и светилась, и ревновала бешено. Когда мода пошла на иноземные платья, она первая в них наряжаться начала, выглядела жутко, но пыталась ведь Михайле угодить.
Я-то думала, Михайла на ней женился, чтобы родным для Федора стать.
Федор на одной сестре женат, Михайла на другой — подсуетился? Может быть…
А могло и так быть, что Михайла ей пользовался… как заменой? Похожи мы, в темноте нас перепутать можно. А кровь одна. И сила….
Ежели бы у Аксиньи она проснулась, сила была б одинаковая.
Могла Аксинья догадаться?
Могла.
И потому Михайла с ней не разводился? Изменял ей, в имении запирал, поколачивал, когда хотел, троих детей сделал… и все равно меня в ней видел? И Аксинья знала?
И ненавидела?
Я попыталась вспомнить нашу последнюю встречу в той, черной, жизни.
Меня ссылали в монастырь. Я уже о том знала, понимала, что все кончено… что же я просила?
Немногое.
Писать мне хоть иногда, хоть пару слов, чтобы я себя заживо погребенной не чувствовала.
Для меня тогда это важно было — почему?
А все просто. Аксинья для меня тогда была связью с той, прежней, жизнью, в которой и родители живы, и брат, и Боренька, и я за Федьку замуж еще не вышла… хоть пара слов бы!
Хоть что!
Аксинья отказалась. До сих пор ее слова помню.
Сдохни в застенках, дрянь бесплодная! Бесполезная! Ненадобная!
Мне тогда очень больно было.
И… даже тогда я Аксинью пожалела. Видно было, не от хорошей жизни она это говорит. Что же я ей сказала? Вспоминай, Устя! Кажется: «бедная моя сестричка…».
И Аксинья завизжала, веером расписным в меня швырнула и за дверь вылетела.
Я так и не поняла тогда, что ей не понравилось, чем оскорбила, чем задела? А сейчас сообразила.
Ежели тогда она Михайлу любила, и знала, кого ее муж любит, ей моя жалость хуже крапивы была, хуже железа каленого.