Шрифт:
— О, нет. Я до Свердловска.
— Идите к себе, гражданин, не мешайте проходу.
Ржагин вернулся в купе и прилип к окну. «Во устроились, а? У них даже своя случайная остановка!»
Вскоре прибыли на станцию Балезино. Иван, как ни высматривал, ничего не увидел — справа товарняк, а слева пассажирский, который в сторону Москвы. Тронулись. Стоящие обок составы остались позади, и сразу, на пустом полотне, Ржагин увидел Вадика. Солдат водил глазами, пересматривал плывущие окна, похоже, заранее зная, что они еще встретятся. И они — встретились. Вадик заулыбался и стволом винтовки шутливо показал, мол, хочешь, вылезай, прокрутим по новой.
По спине у Ржагина порхнула знобкая дрожь. И тут же он осознал, что отпущен, что в безопасности, и, торопливо уперев кукиш в стекло, дробненько хохотнул:
— Вот вам. Все. Ваши не пляшут!
ЗОЛОТОЙ ЧЕЛОВЕК
Начальник, командовавший детским домом, — такой же доходяга, как и его подопечные, — выслушав маму Магду, Василия, устало ощупал меня, оглядел и отошел.
— Больно хил.
— Он жилистый, — вступился Василий. — Просто по конституции классический астеник. Любую работу по дому делал.
— Понимаю, знатный работник. Что ж тогда к нам?
Васька и тут нашелся:
— А разве вам работящие парни не нужны?
— Сколько ему?
— Вроде пять, — вздохнула мама Магда. — А там кто его знает.
— Пятилетние у нас на голову выше. И крепче.
Мне этот треп надоел. С голодухи (измучился за дорогу да и тут еще натоптался по коридорам) не выдержал и вспылил:
— Бюрократы! Совсем вы здесь, да? Вам же русским языком говорят: не могут они. Понимаете? Не могут! Вы обязаны проявить гуманность. Слышите? Обязаны! Вам общество поручило ответственное государственное дело. Мало ли откуда берется безотцовщина. Мы, дети, не виноваты, а ваш долг воспитывать всякого, кто в этом нуждается. А вы тут, понимаешь, развели канитель. Распорядитесь, куда мне идти и где моя койка!
— Только без демагогии, малыш, без демагогии, — сказал усталый начальник. — Нам ее и без тебя хватает.
Мама Магда прижала меня к животу — испугалась, что наговорю лишнего.
Начальник повертел в руках «Документ об усыновлении».
— И это все бумаги?
— И ее-то с боем выцарапала.
Тогда начальник еше походил, зачем-то посмотрел на портрет (со стены за нами присматривал) и вроде решился.
— Ладно. Как демагог и начетчик, беру ответственность на себя, — сурово окинул меня с ног до головы. — Ведите в среднюю, к Серафиме Никитичне.
— Благодетель вы наш... — начала было мама Магда.
— Не надо. Идите, устраивайтесь. Надеюсь, он у нас приживется.
В длинной палате на сорок коек Василий придирчиво осмотрел мою тумбочку, потрогал пружины, матрац и сказал:
— Условия барские. Позавидуешь.
— Ладно заливать-то, — сказал я.
Мои переговорили с Серафимой Никитичной (ее ребята во дворе облепили) и засобирались в обратный путь.
Я потопал с ними за ворота — проводить.
— Слушай, — сказал, пожимая Василию руку. — Береги ее. А то я вырасту, и тогда вам всем там... несдобровать.
И тут мама Магда, охнув, смяла меня, стиснула и зацеловала.
Я очумел.
Почти как тогда, в младенчестве, когда мне было пряно и душно у нее на груди, когда я млел от ее запаха, терял сознание и проваливался куда-то далеко-далеко, черт знает куда, в какую-то иную галактику, цветную и бесподобную, где мало что напоминало нашу неправдоподобную жизнь.
Ё-мое. Снова-здорово?
Мне казалось, что те зловредные клетки время давно иссушило и выжгло, что я, пусть немного, но все же окреп, и с этой стороны достаточно защищен. А оказалось...
(Да, самое время сознаться.
Здесь жуткий наворот, какой-то страшный фрейдистский комплекс, от которого мне, несмотря на все уловки и ухищрения, несмотря на помощь могучей психоаналитической техники, до конца избавиться, по-видимому, не суждено.
Жуть голубая. За что? Я-то чем виноват?
Еще тогда, когда я целиком пребывал в стихии бессознательного, и уже хотя бы поэтому не мог задумываться о последствиях, маме Магде почему-то дьявольски нравилось целовать меня в округлый, дирижаблеобразный от постоянного недоедания, несчастный мой, голый животик — и особенно в нежную выемку, в самое его лакомое место, в шрамик, в послед родовой связи. А я не знал, куда деться, визжал и хохотал до слез, потому что невозможно щекотно. Пустяк, кажется. Шалость, невинная женская слабость. Но поскольку пуповину все-таки рвали не ей, а лекальщице, и от того, что мне было душно и стыдно, и я страдал, и чувствовал несвободу, впоследствии, начиная прямо с завершения латентного периода, у меня развился сильнейший комплекс неполноценности.