Шрифт:
– Я понимаю. Ничего… – Томми возился со шнурками.
– Дай-ка помогу…
В конце концов Марио пришлось практически раздеть его самому, а потом
обнимать, пока Томми не уснул.
В какой-то момент Томми сказал, дрожа:
– Теперь ты действительно мой брат. Теперь ты все, что у меня есть.
Голос Марио в темноте прозвучал высоко и нетвердо:
– То предсказание в печенье, которое я тебе не показал. Там было сказано: «Вам
придется взять на себя неприятную обязанность». Так оно и вышло. Я готов был
убить Анжело. Fanciullo… ты сможешь простить меня?
– Конечно, – выговорил Томми почти шепотом. – У тебя не было другого выхода. А
эти дурацкие печенья все равно полная чушь, как ты и говорил.
Протяжно и печально загудел паровоз, поезд тронулся с места. Шум колес, сперва клацающий и резкий, все ускорялся, пока не превратился в сплошной гул.
Снова раздался пронзительный гудок, и Томми, глядя за окно на незнакомый
город, вдруг понял, что не знает, что это был за город, не знает, где его настигла
новость. И никогда не узнает.
И опять гудок разорвал тишину странной ночи.
Andiamo, me vo, ma non so dove.
– Я еду, – пробормотал Томми, – но не знаю куда…
Руки Марио сомкнулись вокруг него.
– Неважно, – мягко сказал он. – Ты со мной. Какая разница, куда мы едем, пока
мы вместе?
Господи, что я за ненормальный? Мне всегда хотелось, чтобы он был таким, а
когда он и вправду такой, мне хочется, чтобы он был каким-то другим…
И на него обрушилась вина – что даже в такой момент он может думать только о
неожиданной нежности Марио.
Сезон продолжался. Цирк завершил гастроли по Западу и отправился к
Восточному побережью. В первую неделю августа Марио наконец разрешил
Вэйлендам объявить тройное сальто регулярным трюком номера и, делая его
дважды в день, упал лишь раз. В связи с этим Поль Мейнваринг, распорядитель
конного шоу, передвинул Сантелли на центральный манеж. И если Марио не стал
признанной звездой цирка (тут он конкурировал с наездником из французского
номера, который крутил сальто с лошади на лошадь на полном галопе), то
звездой среди воздушного отделения он сделался точно.
Папаша Тони воспринял новость сдержанно, с присущим ему сарказмом, но
чувствовалось, что старик прямо лопается от гордости. Томми же пребывал в
таком восхищении, что сам этого пугался. Он как-то услышал, как Анжело
добродушно говорит Коу Вэйленду: «Томми? Да паренек боготворит землю, по
которой Марио ходит». И хотя Томми так смутился, что затеял с Марио ссору в
шатре, и тот в отместку макнул его головой в ведро с водой, краешком мыслей он
соглашался с Анжело: «Да, боготворю… Есть ведь, за что».
Джонни иронично называл брата «Синьор Марио», однако Томми знал, что он
тоже наслаждается тенью славы, которую Марио отбрасывал на них всех. Сам
Марио говорил мало, объяснял свои успехи по большей части работой Анжело и
вообще вел себя очень скромно, что, как ни странно, раздражало других
гимнастов. Коу Вэйленд однажды взорвался: «Парень, черт его подери, просто
придуривается, вот и все! Не по-людски это – совсем нос не задирать! В этой его
скромности гонору больше, чем если бы гордился, как приличный человек!»
Томми, которому пришлось прикусить губу, чтобы не вступиться с гневными
возражениями, ощутил виноватый укол сомнения. В конце концов, самоуничижительная скромность Марио и в самом деле выглядела куда более
впечатляюще, чем чванство других звезд.
Только в одном месте гордость и радость Марио действительно находили выход
– над головами толпы, на платформе, когда он возвращался на мостик. С
вскинутой в приветствии рукой, с бровями вразлет, делавшими его похожим на
неземное, ликующее создание из другого мира, которое ненадолго спустилось на
землю поразить бескрылых людей, он был напряжен, как натянутая тетива, и
одновременно по-кошачьи расслаблен. Состояние это длилось не дольше
нескольких минут, которые требовались ему, чтобы дойти до шатра. Там он
начинал дрожать, отходя от нечеловеческого напряжения, истерил по пустячным