Шрифт:
Странная у меня все-таки жизнь! Недоделанная, незаконченная и вечно забитая людьми и делами. Словно ничего и не делаю – а все некогда, некогда…
Сижу в старом поношенном платье, переделанном когда-то из еще более старого платья мамы. Ползет, лоснится, в пятнах. Вдруг оказалось, что у меня мало платьев: раздала, продала, обменяла, отправила в Башкирию с Эдиком. Скоро год, как не была у парикмахера, чтобы постричься, и скоро два года, как перестала завиваться. Украшаюсь домашними папильотками, делаю ресницы, крашу губы – и иногда зло и весело улыбаюсь себе в зеркало. Полнею, округляюсь, хотя сливочного масла не видела уже несколько месяцев. Но когда же я ела столько хлеба и каши! Да никогда в жизни! Еда простая, здоровая (ну, скажем так!), сытная и скучная. Хотелось бы фруктов, конфет и хороших папирос. И может быть, хорошего вина. Хотя это и не так существенно.
Какая глупая запись в дневнике!
На фронтах еще тихо. Мы все ждем Второго фронта. Оккупированные страны, видимо, ждут тоже. А Черчилли и Рузвельты говорят… и обещают, обещают… и хвалят нас, хвалят…
Неужели умер д-р Рейтц? Неужели и эта дверца навсегда закрылась передо мною? Что же это такое, Господи, Господи! С кем же я буду летать?
Не надо думать о будущем – нехорошо, не полагается, не следует. «Будущее – это послезавтра», – остроумно говорит критик Хмельницкая, которая еженедельно, как ласковая, но не очень доверчивая собака, прирученно приходит ко мне вечерами – выпить чай с сухариками (ржаные сухари, наколотые мною и сброшенные в серебряную вазу!) и поговорить о литературе, о писателях, о смешном и трагическом сегодняшнего дня. Приятная женщина. С огромной и тонкой культурой – европейской культурой. Жаль, что так некрасива.
8 июля, четверг, ул. Желябова
Дождь целый день. Прекрасный, чудесный пасмурный день с непрерывным дождем. Тепло и тихо. Вчера было солнце и лето, зато были непрерывные обстрелы, грохоты: активизация фронта, как говорится! Сегодня налета нет – и тихо. Под дождем, под дырявым зонтиком приехала на Желябова. Вечер. Банный день. Возможно, и я приму ванну. Здесь письмо от брата. Такое:
«Дорогие и уважаемые Станислав Антонович и Нина Станиславовна, благодарю Вас за Вашу заботу и ласку, за дружбу и любовь к моей сестре. Сейчас я иду в ряды Армии, меня зовет наша земля, стон угнетенных народов, искалеченные и разрушенные города, раны и кровь изувеченных, слезы матерей и детей… земля зовет, наша земля, поймите меня, дорогие друзья, поймите глубоко, проникновенно и сильно. Я сообщил сестре, что мобилизация – это формальная сторона. А внутренний голос утверждает: ты идешь во имя тех дней блокады, холода и голода твоего города – ты идешь на великое правое дело: свобода всем угнетенным народам! Ты идешь верным защитником земли – гор, лесов, рек, морей и озер. За кровь и слезы. За скорбь и раны, за обугленные трупы людей и зданий, за смерть лучших людей, за смерть близких, братьев и сестер по Ленинграду, за смерть моей мамы – я иду в ряды нашей сплоченной, монолитной, несокрушимой Армии. Да, мои любимые, иначе я думать не могу, не хочу и не умею. Моя большая просьба к Вам, мои родные, будьте рядом с сестрой, не оставляйте ее в одиночестве. Ваша ласка, доброе, дружеское отношение к ней в дни полного одиночества будут сердечным ответом на мой голос к Вашему сердцу и душе. Желаю Вам здоровья, энергии, сил, солнечно-радостных дней успокоенности и тишины. До скорой встречи в нашем городе, когда слова Победа и Мир прозвучат голосом диктора. Жму Ваши руки, друзья мои.
Эдуард».Дата: 18 июня 1943 года.
Бакалы. Башкирия.
И приписка: «Новый адрес сообщу, когда прибуду на место».
Все. Какой великолепный романтик! Какая прекрасная чистая душа – идея, служение идее, высота, горение. Рыцарство. Поэт-воин. Польская душа прадедов, та польская душа, которая превратила войну в праздник, в песню, в божественно-очистительный подвиг.
Пусть так. Видимо, не его мобилизация, а он все сделал для того, чтобы мобилизовали его. Еще раз: пусть так. Пусть помогает стране, пусть защищает страну, поэтически и юношески влюбленный в большие и вечные слова: Мир – Свобода – Правда – Справедливость.
Веками миллионы людей умирали за эти слова. Верили и умирали. Хорошо, что верили. Вера – это так важно! Это величайший двигатель, это совершеннейший архимедов рычаг, это непревзойденный чудотворец.
Очень счастливы те, кто обладает даром веры.
Теперь уж я окончательно одна. Мне даже заботиться не о ком! А обо мне и подавно никто не заботится. Впрочем, я этого почти не чувствую – я же привыкла. Единственная забота, которую я знала и ощущала, это была забота матери: мамы и тети. Я потеряла эту заботу. Она невозвратима и незаменима. А ничего другого в моей жизни и не было: все то, что было, несущественно и of no importance [731] . Люди мне дарили конфеты, цветы, изысканные папиросы и драгоценности. Это тоже называлось заботой. Я-то, правда, называла все это иначе. Меня сторговывали, меня покупали или мне платили. При чем же тут – забота!
731
не имеет значения (англ.)
Дома. Работа. Хозяйство. Чудесные тригорские вечера и ночи [732] , утренние часы за самоварными кейфами. Гнедич ко мне все-таки привязана. И я привязана к ней – за те интеллектуальные ступени, на которые могу подниматься только с нею, за то наслаждение пониманием и прониканием в литературу и искусство, которое так легко и так чудесно достигается только с нею [733] .
Талантливый она человек, умный и острый, с оригинальным и живым мозговым вымахом, с интересным и очень высоким интеллектом. Но кончит она плохо. По-русски плохо – знак Сатурна.
732
По аналогии с дружеским общением в Тригорском А.С. Пушкина и Н.М. Языкова (Островская называет Гнедич «Гусаром», Гнедич именует Островскую «пан», или «друг Корчак», по фамилии ее матери).
733
Т.Г. Гнедич писала о своей жизни Е.Г. Эткинду 13 июля 1943 г.: «Мало стимулов у меня для того, чтобы жить вообще. Внешне успешное “процветание” в жизни трогает и, главное, – развлекает меня все меньше и меньше. И приступы огромного желания полного покоя – не просто сна, а сна особого типа – все чаще окутывают меня, как болотный туман: на метафоре тумана настаиваю. <…> Докладываю Вам основное о своей особе. До марта сего года была в рядах РККА и носила пилотку набекрень. В настоящее время “оштатскиваю” с каждым днем. Часто хожу в Дом писателя, где мое “положение” как будто даже хорошее. Много занимаюсь сочинительством, причем постепенно “вербую” себе, или, точнее, “моей музе”, почитателей и “одобрителей”. Работаю в 5-ти совершенно разнородных местах – преподаю английскую мову, пишу статейки, ведаю отделом “опусов” начинающих авторов в “Ленинградской правде”» (РО ИРЛИ. Ф. 810).
14 июля, среда
Сегодня два года, как мы виделись с Вами в последний раз, мой милый враг! Был день взятия Бастилии, было начало войны – в моей квартире был Дом, еще жили уют и прелести комфорта, были шампанское, цветы, хорошие папиросы и хороший обед.
Я почти не помню, как прошел этот день. Я знаю только, что глаза Ваши были прекрасны, как и всегда, что я с Вами ссорилась и ненавидела Вас – тоже как всегда! Вы много плакали из-за меня, милый, – отточенная верность моих слов всегда ранила Вашу нежную Душу. Вы говорили мне какие-то необыкновенные и высокие слова и заранее преклонялись перед моим будущим героизмом в тяжелые месяцы вспыхнувшей войны.
Вы говорили мне чудесные и головокружительные слова о любви и преданности. Вы звездами и жемчугами вышивали для меня годы грядущего мира, нежность Ваша была полна трагической страсти и печали перед разлукой.
Но голова у меня не кружилась. Во мне не было другой любви, кроме любви-ненависти. Во мне горело холодное и синее-синее пламя собственной жизни.
– Я вернусь! – говорили Вы за столом, растроганный событиями, любовью, семьей, которую, кажется, Вы действительно любили, и розовыми и теплыми огнями Вашей собственной жизни, – о, как мы все тогда будем счастливы!