Шрифт:
О многом я думаю, о многом. Тяжело мне.
Пушкин и Языков перекликались в печати крамольными стихами, тонко зашифрованными для цензуры. Боратынский талантливее и глубже Пушкина. В Языкове острота политической иронии, которой был лишен безмятежно-эпикурейский гений Пушкина. Земное солнце пушкинской песни затмило все звезды литературного небосвода его эпохи. Среди звезд были, вероятно, и Сириусы. Никто – даже Блок – не пел нежнее и слаще Пушкина. Это – непревзойденный соловей русской поэзии. Но Боратынский и Языков – в особенности Языков – перекликаются с нашими днями мыслью. И это, может быть, важнее и существеннее песни.
Где-то слабо покрикивают паровозы.
Боже мой? Право сесть в поезд и безмятежно, и тихо, по-дачному, добраться до какой-нибудь станции! Как все это было далеко! Как отдыхали ленинградцы от этого права – хотя бы дачного поезда.
Все подъездные пути к Ленинграду, как железнодорожные, так и водные, подвергаются жесточайшей бомбежке с воздуха и артобстрелу. Недавно один мой знакомый возвращался с Большой земли в Ленинград: под Волховом ВТ длилась 4 часа, поезд стоял. Людям некуда было деться, вокруг поезда, на расстоянии от 15 до 50 метров, упало 60 фугасных: «Славен город Петроград!» [729]
729
Цитируется стихотворение В. Зоргенфрея «Над Невой» (1920).
А сегодня в 1943 году – Ленинград – ночь на 30 июня, облачное низкое небо, тишина, я – одна. Мать умерла. Брат – эвакуирован и мобилизован. Я – одна. И я молюсь.
– Господи, Господи, ты говорил «мне отмщение»… Подари же право отмщения мне, мне, не знающей тебя и не приемлющей, мне – товарищу твоего бедного, бедного сына, казненного и обесчещенного! Подари это прекрасное право отмщения мне – мне – мне… И мне ответят за твои поруганные алтари и за мой опустевший дом, мне ответят за смерть моей матери, за то, что умерла она от голода и от моего бессилия, – мне ответят за башкирскую муку моего брата, за его вши и за слезы отчаяния у чужих людей, взглянувших на него с материнской лаской, – мне ответят за дни, вычеркнутые из жизни, за ту боль и за те невысказанные скорби, что живут во мне, подобно скрытой раковой опухоли, – мне ответят за все, за все… даже за то, что я выжила. Что я еще жива, что я хочу и буду жить…
Господи, право отмщения дай мне!
30 июня, среда
Вручена медаль «За оборону Ленинграда». Принимая коробочку и грамоту, спросила в предельном смятении:
– Мне?!
Много мыслей, очень печальных и очень тихих. О маме. Об отце. О брате. Смерть. Тюрьма. Армия. Я – одна. Показалось, что человек, вручивший мне медаль, как-то пожалел меня. Может, просто показалось.
Дождь. Очень холодно. Короткий и неожиданный обстрел: видимо, бронепоезд.
Ночь на 2 июля, на пятницу
Валерка уже спит. Гнедич, моя ежедневная собеседница, нелепая и интересная, сегодня ночевать не пришла. Утром забегала Ксения – пили с нею какао. Она читала открыточку от Юрия: никак ему не вырваться с фронта домой! Хорошие, очищающие разговоры с нею – она человек ясный, прямой, устойчивый. Здоровый русский патриотизм. Нарядная, подтянутая, розовая – умница, душевная, любит меня. Меня многие любят, интересно, кто по-настоящему? Впрочем, нет, совсем не интересно. Я, кажется, никого не люблю.
Весь день за работой: машинка. Завтра встану в 6 утра, чтобы сдать работу и попасть к Тотвенам, где у меня совещательная встреча с Лоретт. Она пишет петиционное письмо в Москву американскому патеру, который, собственно говоря, должен был бы помочь здешним француженкам еще два года тому назад [730] . Меня это дело не касается: все церкви могут жить сами по себе, как я живу сама по себе. Я должна только проредактировать ее письмо и добавить какие-нибудь изысканные гирлянды. Это мне ничего не стоит – мне, вечному ходатаю по чужим делам. Ксения же с американским пастором, благополучно проживающим в Москве и даже не подумавшим ни разу за все время войны о здешних его коллегионерах, просто умилительна: какой великолепный рассказ можно из этого сделать! Я бы вот написала – так, как мне хочется, в тонах франсовской иронии и свифтовского сарказма, и послала бы… только куда? Разве что Папе Римскому – непочтительное приношение!
730
Сохранилось письмо Л.А. Желин 1944 г., адресованное П.С. Попкову:
«Предс[едателю] Лен[инградского] Сов[ета] деп[утатов] труд[ящихся]. Тов. П.С. Попкову
Многоуважаемый Петр Сергеевич!
Позвольте мне от имени французской церкви Нотр-Дам де Франсе в Ленинграде и ее председательницы Сушаль Р.И., ныне больной и находящейся в клинике на излечении, принести лично Вам нашу сердечную и глубокую благодарность за Ваше внимание к нам и помощь во всех наших нуждах. В Вашем лице мы, гражданки сражающейся Франции, позволяем себе также поблагодарить и Советское правительство, отеческую благосклонность которого к нам мы, француженки, испытываем во все эти трудные дни. Прошу Вас, многоуважаемый Петр Сергеевич, принять от нас эту двойную благодарность и уверения в нашем совершенном к Вам почтении. Зам. председателя Французской церкви в Л[енингра]де – Лоретт Августовна Желин. Март 1944» (ЦГА СПб. Ф. 9620. Оп. 1. Ед. хр. 10).
Вчера – Светлана, милая, застенчиво-преданная, но скучная. Седая, с абиссинскими глазами, с кривой улыбкой, со смехом мальчишки. Забавная. Оживляется, когда говорит о своих любовных делах в прошлом, которым несть числа. Считает себя циником. Пожалуй, не так – просто очень звериная, очень примитивная, очень «древняя» в вопросах пола (что, впрочем, называется «вопросами любви»). Рассказывает почти с мужским хвастовством, как один из ее любовников возмущенно взмолился:
– В вас нет ни капли возвышенного! Вы – сплошной секс и больше ничего!
Гордится этим. Любопытно, вероятно, послушать ее «обнажения». А может, и нет. Одним в этом направлении дано слишком много, другим слишком мало. Любовный темперамент – тоже талант. И для него нужны и университеты, и консерватории.
Читаю гиль. Между работой, в хозяйственных антрактах. Накопляется пыль, штопка, уборка. Когда за это примусь – никому не известно. Не хочется. Ничего не хочется. Усталость от войны. Желание мира. И страх перед миром: а как же потом…
Непрестанно об Эдике. Где сейчас, что делает, как ему? Последнее его письмо от 7 июня, прелестное и драматическое в своей тоске по дому: на шести страницах перебирает, как четки, память о вещах – флаконы на моем туалете, темные портреты в передней, Будда, лампы… все, что было при нем, что пылится и стынет теперь в студенческом неуюте моей сухой и безалаберной квартиры, где женщины не чувствуется.