Шрифт:
Разом ощутив эту шаткость, мы засмеялись, и уже треснувшая китайская стена вдруг рухнула, граница с разделительной полосой, овчарками и вышками была уничтожена, и мы стали одним целым. Мы жадно заговорили, перебивая друг друга и не слыша слов, а потом она спросила:
— Ты веришь, что бывает любовь с первого взгляда?
— Только в нее и верю. Любовь бывает или с первого взгляда или ее нет совсем, — сказал я.
— А вот если… — начала вдруг она и осеклась.
— Что? — переспросил я.
— Да так, неважно. Глупость одна в голову пришла, — виновато сказала она, и я не стал допытываться.
Я и сейчас порой, словно наждачной бумагой вожу по душе, пытаясь угадать, что хотела она сказать тогда, и, чем больше я думаю, тем сильнее мне кажется, что это было что-то важное, хотя, возможно, это и был пустяк.
Мы вышли из Летнего Сада напротив Инженерного замка. Я мельком оглядел все машины, но и здесь не увидел ее «Опеля».
— И где твой красавец? Я забеспокоился, когда не нашел его, — сказал я.
Арина прижалась ко мне плечом:
— Сегодня я пешком. Вчера бедняжка перенервничал, ему надо отдохнуть. Ты не возражаешь?
Я слегка коснулся указательным пальцем ее носа:
— Вчера мы все перенервничали. К тому же третий всегда лишний.
Мы пошли по набережной Мойки мимо Спаса-на-крови. Она очень просто и естественно, лишь немного приостановившись, перекрестилась на храм.
Вскоре мы стояли на Поцелуевом мосту и, облокотившись о перила, смотрели на протекавшую под нами Мойку.
— Знаешь, что я всегда делаю, когда здесь бываю? — спросила она. — Пытаюсь поймать момент, когда вода будет голубой или хотя бы синей, но она всегда или коричневатая, или черная, или чуть зеленоватая. На закате она на несколько минут розовеет, а потом сразу темнеет.
Я щелкнул указательным пальцем и выстрелил в воду окурок. Он пролелел по дуге и затерялся где-то.
— По-моему, в природе вообще не существует голубой воды. Разве что где-нибудь на экваторе, — сказал я.
— Ты был там? — спросила она жадно.
— Не был. Был в Париже, в Швейцарии, в Ницце, но не на экваторе.
Она вздохнула с легкой завистью, и я дал торжественное обещание взять ее за границу.
Мы сошли с Поцелуева моста и остановились.
— Ту-ту! Наш пешеходный пароход берет направление на Фонтанку! — дурачась и подражая гнусавому голосу экскурсовода, провозгласила она.
Мы шли, и я рассказывал ей об отелях, в которых мы будем останавливаться, о море, о жгучем испанском солнце, парижских булочных и путанных римских улочках. Она слушала меня жадно, пытливо и постоянно спрашивала: какого цвета там море? а небо? а пыль на дорогах? а какие сломы камней на римских развалинах, темные или светлые? а чем пахнет ветер? Ее вопросы меня удивляли, но я честно пытался припомнить светло-салатовая или изумрудно-зеленая там трава и светлеет или пасмурнеет горизонт за закатах. Наконец загнанный ее вопросами в тупик, я честно поднял руки над головой и показал, что сдаюсь.
— Ну вот, и этого ты не знаешь! Значит, ты упустил главное! Упустил цвета, упустил звуки и запахи! — сказала она укоризненно.
— Ну уж нет, запахов я не упускал! — шутливо возмутился я. — Я хорошо помню, как пах порт в Копенгагене: дизельным топливом и рыбой. Где-то она у них, по-моему, гнила.
Она засмеялась, а я вдруг во всех подробностях вспомнил огромный, с торчащими кранами порт, где из доков сыпались искры сварки, тут же рядами громоздились контейнеры, а между ними ездили кары и ходили грузчики в оранжевых и желтых комбинезонах. Буксиры оттаскивали от берега перегруженный паром, и все это под резкий неутихающий крик чаек, засмотревшись на которых я ушиб ногу о ржавеющий, брошенный на берегу якорь.
— Ты любишь Финский залив? — спросил я.
Она честно задумалась.
— Там всегда можно рисовать волны. Я пробовала рисовать их такими, как они есть, но у меня перестали брать картины. Они требуют, чтобы волны всегда были темно-синими, а где-нибудь справа всегда торчало заходящее солнце или хотя бы луна. И лучше, если вдали будет виден маяк. Тогда я плюнула и стала штамповать одно и то же: две-три куцые сосны, кучу камней, залив и луну. И они остались довольны.
— Они, это кто? — спросил я.
— В худсалоне. Я делаю для них простенькие виды Питера, они наценивают на них и продают. Мне стыдно подписывать на них свое имя, и с той стороны картона, где приклеивают бумажку, я пишу: Степан Иванов. Вид на Финский залив в полдень или, допустим, за закате. Чем пошлее картина, тем быстрее она почему-то продается.
— А почему Иванов?
Ее плечи презрительно дрогнули.
— Сразу забывается. Иметь фамилию Иванов — это все равно что вообще не иметь фамилии.
— Так ты художница?