Шрифт:
Однажды я посмотрел американский фильм про гангстеров. В одной из сцен детектив убивает злодея и прежде, чем выпустить последнюю пулю, говорит ему: увидимся в аду. Он играет. Детектив играет — и ошибается. Злодей, что смотрит на него и оскорбляет за секунду до смерти, тоже играет и ошибается, хотя его поле игры и поле ошибок сведены практически к абсолютному нулю — в следующей сцене он умрет. Режиссер фильма тоже играет. Сценарист — тоже. Увидимся на присуждении Нобеля. Мы вошли в историю. Немецкий народ нам за это благодарен. Героическое сражение будут помнить грядущие поколения. Бессмертная любовь. Имя, высеченное в граните. Время муз. Даже такая, настолько на первый взгляд невинная фраза: в эхе греческой прозы нет ничего, кроме игры и ошибок.
Игра и ошибка — это продажи и движитель писателей рангом пониже. Также это обещание их счастливого будущего. Лес, что растет с головокружительной скоростью, лес, которому никто не ставит границ,— даже Академии, наоборот, Академии как раз и занимаются тем, чтобы он разрастался без проблем, и предприниматели, и университеты (они только и делают, что умножают число бездельников), и государственные учреждения, и меценаты, и культурные ассоциации, и дамы, декламирующие поэзию,— все они способствуют тому, чтобы лес разрастался и скрывал то, что должен скрывать, все они способствуют тому, чтобы лес воспроизводил то, что должен воспроизводить, ибо это неизбежно — он будет расти, но никогда не откроет, что же воспроизводит, что же так покорно отражает.
Плагиат, скажете вы? Да, плагиат, в том смысле, что любое произведение рангом пониже, любое произведение, вышедшее из-под пера писателя рангом пониже,— это не что иное, как плагиат с любого шедевра. Есть, правда, маленькое отличие — тут мы говорим о разрешенном плагиате. Плагиат, скрывающий, что он лишь часть захламленной сцены, шарада, которая, возможно, приведет нас лишь к пустоте.
Одним словом: лучше всего — это иметь собственный опыт. Не скажу, что опыт невозможно стяжать, постоянно общаясь с книгами в библиотеке, но превыше всякой библиотеки — опыт. Опыт — отец науки — так обычно говорят. Когда я был молод и еще думал, что сделаю карьеру в литературном мире, я познакомился с великим писателем. Великим писателем, который, наверное, написал шедевр: впрочем, с моей точки зрения, все его вещи были шедеврами.
Я вам не назову его имя. Вам не нужно его знать, да и для истории это совершенно необязательно. Знайте лишь, что он был немец и однажды приехал в Кельн с лекциями. Естественно, я ходил на все три — он читал их в университете нашего города. На последней мне повезло сесть в первом ряду, и я стал — нет, не слушать его (на самом деле он повторял то, что говорил в первой и второй лекции) — а подробно разглядывать: его руки, к примеру, энергичные и костлявые, старческую, походящую на павлинью или как у ощипанного петуха шею, его слегка славянские скулы, бескровные губы, губы, проведи по которым ножом — ни капли крови не прольется, виски, серые, как штормящее море, а в особенности его глаза — глубокие и, при легком повороте головы, походящие на два бездонных туннеля, заброшенных и готовых обрушиться.
Естественно, после лекции его окружили лучшие люди города, и я не смог даже пожать ему руку и выразить свое восхищение. Прошло время. Этот писатель умер, а я, как логично предположить, продолжил читать и перечитывать его. Пришел день, когда я решил оставить писательство. Я его оставил. Никакой травмы, уверяю вас, только чувство освобождения. Между нами говоря, это как потерять девственность. Какое облегчение испытываешь, оставляя литературу, переставая писать и ограничиваясь лишь чтением!
А вот это уже другой разговор. Мы еще об этом поговорим, когда вы вернете мне машинку. Воспоминание о приезде этого великого писателя, тем не менее, жило в моей памяти. Тем временем я начал работать на фабрике по производству оптического инструмента. Я хорошо зарабатывал. Был холост, при деньгах, еженедельно ходил в кино, театры, на выставки, а кроме того, учил английский и французский, заходил в книжные, где покупал все книги, которые хотел.
Спокойная жизнь, тихая гавань. Но воспоминание о приезде великого писателя меня не оставляло, хуже того, я вдруг понял, что помню только третью лекцию, что воспоминания мои — исключительно о его лице, словно бы через посредство лица он должен был что-то мне сказать, но не сказал. Но что? Однажды, по причинам, не имеющим отношения к делу, я пошел с другом врачом в анатомический театр университета. Не думаю, что вы там бывали. Анатомический театр находится в подвале, и это длинная анфилада комнат, отделанных белой плиткой, с деревянными потолками. Посредине располагается амфитеатр, где и производятся вскрытия, иссечения и прочие научные ужасы. За ним идут два маленьких кабинета — декана патологоанатомического факультета и преподавателя. В одном и в другом конце находятся холодные залы, где лежат трупы — тела бедняков или людей без документов, которых смерть застала в дешевых отелях.
В то время я выказывал, без сомнения, нездоровый интерес к подобного вида помещениям, и мой друг врач любезно вызвался показать мне их со всей полагающейся роскошью объяснений — мы даже прошли на производившееся в тот день вскрытие. Затем мой друг заперся с деканом в кабинете, а я остался один в коридоре, ожидая его; в то время студенты покидали морг, и что-то сродни сумрачному летаргическому сну истекало из-под дверей, подобно ядовитому газу. Через десять минут ожидания я, едва ли не подпрыгнув, услышал шум, исходивший из одного из моргов. Уверяю вас, в то время любой на моем месте перепугался бы, но трусостью я никогда не отличался и направился прямо туда.
Я открыл дверь, и в лицо мне потянуло холодом. В глубине морга, рядом с носилками, какой-то человек пытался открыть одну из ниш, чтобы задвинуть туда труп, но, несмотря на его усилия, ниша или клетушка не подавалась. Стоя на пороге, я спросил, не нужна ли помощь. Мужчина выпрямился — а он был очень высокий, и посмотрел на меня, как мне показалось тогда, взглядом, в котором читалось отчаяние. Возможно, поэтому я подошел поближе. Я шел мимо рядов трупов и закурил сигарету, чтобы успокоить нервы, и, подойдя к нему, тут же предложил ему другую — наверное, претендуя на напускное товарищество, которого и в помине не было.