Шрифт:
Потом заговорили об убийстве. Офицер СС сказал, что слово «убийство» — слишком размытое по значению, двусмысленное, неточное, туманное, неопределенное, с таким только игру слов придумывать. Хёнс согласился с ним. Генерал фон Беренберг сказал, что предпочитает отдавать право трактовки законов судьям и уголовным судам, и если судья, к примеру, говорит, что вот это — убийство, то все, это убийство, а если судья и суд высказываются в том духе, что это не убийство, то это не убийство, и не о чем тут больше разговаривать Два офицера из Главного штаба согласились с начальством.
Генерал Энтреску признался, что в детстве его героями были убийцы и злодеи, к которым он испытывал большое уважение. Молодой эрудит Попеску припомнил, что убийство и герой подобны друг другу — их объединяет одиночество и — во всяком случае, поначалу — непонимание.
Баронесса фон Зумпе в свою очередь сказала, что в жизни своей, естественно, никогда не была знакома с убийцей, но знавала злодея, если можно так выразиться: отвратительного человека, почему-то увенчанного нимбом таинственности, что так привлекает женщин; более того, сказала она, ее тетя, единственная сестра отца, барона фон Зумпе, влюбилась в этого типа, и это свело с ума ее отца, который вызывал завоевавшего сердце его сестры мужчину на дуэль, и тот, ко всеобщему удивлению, принял вызов; дуэль состоялась в лесу Сердце Осени в пригороде Потсдама, месте, которое она, баронесса фон Зумпе, много раз посещала, дабы собственными глазами увидеть высокие серые деревья и поляну — перепад высоты длиной где-то пятьдесят метров — где ее отец стрелялся с тем неожиданно согласившимся человеком, который заявился туда в семь утра с двумя нищими вместо секундантов, двумя нищими, естественно, совершенно пьяными, в то время как секундантами отца были барон Такой-то и граф Такой-то, одним словом, столь велико было унижение, что сам барон Такой-то, красный от гнева, готов был своею рукой убить секундантов возлюбленного сестры барона фон Зумпе, его звали Конрад Хальдер, как, без сомнения, может припомнить генерал фон Беренберг (тот кивнул, хотя понятия не имел, о чем говорила баронесса фон Зумпе), об этом случае много болтали в то время, до того, как я родилась, естественно,— барон фон Зумпе в те годы был еще холост, одним словом, в леске с таким романтическим названием и состоялась дуэль, естественно, на пистолетах, и хотя я не знаю, по каким правилам она велась, предполагаю, что оба прицелились и выстрелили в одно и то же время: пуля барона, моего отца, пролетела в нескольких сантиметрах от левого плеча Хальдера, в то время как выстрел Хальдера, очевидно тоже не попавший в цель, никто не услышал; все были уверены, что отец — более меткий стрелок и если кому-то суждено пасть, то это будет Хальдер, но тогда, ах, какой сюрприз, все, включая отца, увидели, что Хальдер вовсе не опустил руку, а продолжает целиться, и тогда все поняли, что тот не стрелял и что дуэль — она, понятное дело, еще не окончена, и тогда случилось самое удивительное (если принять во внимание, какую репутацию имел претендент на руку сестры моего отца): вместо того, чтобы стрелять в барона, он выбрал место на своем теле, кажется, левую руку, и выстрелил в нее в упор.
Что случилось дальше, я не знаю. Думаю, Хальдера отвезли к доктору. Или, возможно, сам Хальдер отправился туда в компании своих секундантов-нищебродов, чтобы врач осмотрел рану, в то время как отец мой стоял неподвижно в лесу Сердце Осени, кипя от злости или, наоборот, заледенев от гнева, вспоминая то, что произошло, в то время как секунданты пытались его утешить и говорили, что дело не стоит беспокойства, ибо от личностей вроде этой можно ожидать любой глупости.
Немногим позднее Хальдер сбежал с сестрой моего отца. Одно время они жили в Париже, а потом на юге Франции, где Хальдер (а он был художник, хотя я не видел ни одной его картины) любил проводить по целому сезону. Потом, насколько я знаю, они поженились и зажили в Берлине. Вот только жизнь у них пошла наперекосяк: сестра отца тяжело заболела. В день ее смерти отец получил телеграмму и вечером второй раз увидел Хальдера. Тот был пьян и едва одет, а его сын, мой кузен, которому тогда исполнилось три года, бродил по дому (и одновременно студии Хальдера) совсем голый и перепачканный краской.
Тем вечером они впервые поговорили и, возможно, пришли к соглашению. Отец забрал племянника, а Конрад Хальдер навсегда уехал из Берлина. Время от времени до нас доходили вести о нем — каждый раз после небольшого скандала. Его берлинские картины остались у отца, которому не хватило духа сжечь их. Однажды я спросил, где он их хранит. Отец не ответил. Я спросил, какие они. Отец посмотрел на меня и сказал — сплошные мертвые женщины. Портреты тети? Нет, ответил он, другие женщины. И все мертвые.
Никто из участников того ужина, естественно, никогда не видел картин Конрада Хальдера — за исключением офицера СС, который заявил, что этот художник — моральный деградант, несчастье для семьи фон Зумпе. Затем они заговорили об искусстве, о героическом начале в искусстве, о натюрмортах, суевериях и символах.
Хёнс сказал: культура есть цепь, чьи звенья — героическое искусство и суеверные интерпретации. Молодой эрудит Попеску сказал: культура есть символ, и символ этот раскрывается в образе спасательного круга. Баронесса фон Зумпе сказала: культура — это в целом удовольствие, все, что дает и поставляет удовольствие, а остальное — чистой воды шарлатанство. Офицер СС сказал: культура есть зов крови, зов, что лучше слышен ночью, чем днем, а кроме того, добавил он, это декодификатор судьбы. Генерал фон Беренберг сказал: культура для него — Бах, и этого ему хватает. Один из офицеров Главного штаба сказал: культура для него — Вагнер, и этого ему достаточно. Другой офицер Главного штаба сказал: культура для него — Гёте, и этого ему, как только что сказал господин генерал, достаточно, причем даже с избытком. Жизнь человека можно сравнить лишь с жизнью другого человека. Жизни человека, сказал он, хватает лишь на то, чтобы в полной мере насладиться произведениями другого человека.
Генерал Энтреску, которого очень повеселили эти слова, сказал: для него, напротив, культура — это жизнь, но не жизнь одного человека или произведение одного человека, но жизнь в целом, любое ее проявление, даже самое низменное, и затем он заговорил о пейзажном фоне полотен некоторых художников Возрождения и сказал, что эти пейзажи вполне можно увидеть в любом уголке Румынии, и заговорил о мадоннах: мол, в этот самый момент он видит перед собой лицо самой прекрасной из мадонн, с которым не сравнится произведение никакого итальянского художника Возрождения (баронесса фон Зумпе покраснела), и в конце концов заговорил о кубизме и современной живописи и сказал, что любая стена заброшенного здания или стена после бомбардировки интереснее, чем самое известное произведение кубизма, не говоря уж о сюрреализме, которому предельно далеко до мечтаний самого обычного неграмотного румынского крестьянина. После этих слов настало молчание — короткое, но выжидательное, словно бы генерал Энтреску произнес грубое или скверно звучащее слово, или безвкусно пошутил, или оскорбил своих немецких гостей, ибо именно ему (ему и Попеску) принадлежала идея посетить этот сумрачный замок. Тем не менее молчание нарушила баронесса фон Зумпе, спросив его — и голос ее переливался в диапазоне от божественного до земного — о чем же мечтают румынские крестьяне и как он сумел узнать, о чем именно мечтают эти столь удивительные люди. На что генерал Энтреску ответил ей со смехом, смехом откровенным, открытым и звонким, смехом, который в благовоспитанных кругах Бухареста определяли, точно и безо всяких экивоков, как принадлежащий сверхчеловеку: глядя баронессе фон Зумпе в глаза, генерал сказал, что все, что происходит с его людьми (имея в виду солдат, большей частью крестьянского происхождения), ему не чуждо.
— Я проникаю в их мечтания,— сказал он,— я проникаю в их самые постыдные мысли, я с ними, когда души их вздрагивают и сотрясаются, я забираюсь в их сердца, пристально разглядываю самые примитивные идеи, издалека рассматриваю их иррациональные импульсы, сплю в их легких летом и в их мускулах зимой, и все это я делаю, совершенно не напрягаясь, не специально, без спроса и даже не желая того, безо всякого принуждения, ибо мной двигают лишь благоговение и любовь.
Когда же настал час ложиться спать или перейти в другой, украшенный доспехами и увешанный мечами и охотничьими трофеями зал, где гостей уже ждали ликеры, пирожные и турецкие сигареты, генерал фон Беренберг извинился и ретировался к себе в спальню. Один из офицеров, тот, что любил Вагнера, последовал его примеру, в то время как другой, тот, что любил Гёте, предпочел подольше наслаждаться вечером. Баронесса фон Зумпе, со своей стороны, сказала, что ей вовсе не хочется спать. Писатель Хёнс и офицер СС перешли в другой зал, возглавив шествие. Генерал Энтреску сел рядом с баронессой. Интеллектуал Попеску остался стоять рядом с камином, с любопытством поглядывая на офицера СС.
Двое солдат — и Райтер один из них — прислуживали им на манер официантов. Второй, крепко сложенный ярко-рыжий детина по имени Крузе, казалось, засыпал на ходу.
Поначалу гости расхвалили батарею пирожных, а потом, безо всякого перехода, заговорили о графе Дракуле, да так, словно бы весь вечер ждали возможности сделать это. Они немедленно разделились на две партии — тех, кто верил в существование графа, и тех, кто нет. Среди последних оказались офицер Главного штаба, генерал Энтреску и баронесса фон Зумпе, а среди первых — интеллектуал Попеску, писатель Хёнс и офицер СС; правда, Попеску утверждал, что Дракула, которого по-настоящему звали Влад Цепеш по прозвищу Колосажатель, был румыном, а Хёнс и офицер СС утверждали, что Дракула был немецким дворянином и покинул Германию из-за ложного обвинения в измене или предательстве, поселившись с верными людьми в Трансильвании задолго до рождения Влада Цепеша, они полагали, что Дракула действительно существовал, причем в Трансильвании, но что касается отраженных в прозвище методов, то они имели мало общего с его методами, так как он колосажанию предпочитал удушение, а временами обезглавливание, и вся жизнь Дракулы, скажем так, в изгнании, представляла собой постоянное падение в головокружительной глубины пропасть и не менее постоянное покаяние.