Шрифт:
Инженер было запроотестовал, но Гоголь не дал ему и слова сказать.
– Знаю, знаю, начнешь сейчас скромничать, отказываться, мол какой я гений, а я и спорить не буду, меня агитировать не надо, я уж пожил среди людей, разобрался - что к чему. Меня теперь не проведешь. А то распишут - и такой и сякой, и все он предвидел, и все понимал по-особому, и в детстве на скрипке играл, и черт-те как не по-нашему мозги у него устроены. Чепуха. Просто мужик был нормальный, понимал все как надо, не приспосабливался, и сам не навязывался, и взглядов своих не навязывал. Жаль только - немного таких людей. А почему? Потому что не верят в себя, думают, чего бы такого на себя напялить, какую такую гримасу состроить, чтоб остальные в нем необычайные приемущества заподозрили. Вот и ходят в масках с каменными лицами. Так и разыгрывают театр. Тот певец вылезет на сцену, глаза выпучит, щеки раздует, ручонками машет, ля-ля-ля - одним словом, стальное горло. А копни его поглубже - все в себе поломал, жалко даже. Потому и придумывают: стили, течения, жанры. Чтоб каждому зверьку по клетке, а каждому царьку по государству, хочь и маленькое, а свое. Нет бы сказать просто, что все дрянь, чепуха, выверт. Ты понимаешь, Коля, не верят в себя, обидно. Я не знаю, кто это придумал, зачем? Другие из зала смотрят, да и я так могу, думают, даже лучше, раздувать щеки и к тому же ушами двигать.
– Больно строг ты к людям, - упрекнул инженер.
– Время строгое наступает, контрольный опыт начался, эпоха проверяемости. Еще пару сотен лет - и баста, поезд дальше не пойдет, просим освободить вагоны!
– Что за проверяемость и кто опыт ставит?
– спросил с напряжением инженер.
– Кто?
– переспросил утопист, не понимая, какие тут могут быть затруднения.
– Ты, например, я, все мы. Вот пришел бы, например, тыщу лет назад человек и объявил: все вокруг субстанция воды и пламени. Поди его опровергни. Ведь он на слова наплюет, акргументы растопчет, мол, верую и все тут. Еще и филосовскую школу организует, последышей читать-писать по-своему научит. Они ж еще тыщу лет процветать будут, потому как проверить некому. Сейчас, конечно, по такому вопросу сомнений нет. Конечно, теперь с водой и пламенем никто и не суется, сейчас ветвистее накручивают. Какая-нибудь всеобщая классификация населения годков сто продеражться только и сможет, а потом розог пропишут. Тут и выяснится, что есть объективная потребность, а что графомания. Тогда уж двигай не двигай ушами - бестолку, катись на свалку истории, здесь и выйдут наперед нормальные люди, которым прикидываться противно.
– Ох, не знаю, как тыщу лет назад, а сейчас вода и пламень оченно злободневны.
Гоголь-Моголь в недоумении принялся тереть длинный нос.
– В каком смысле?
– В смысле, что чайник кипит, - инженер улыбнулся.
Настроение инженера пошло на поправку. Беспредметные шараханья товарища, его смелые экскурсы в историю возымели самое благотворное влияние на самочувствие Богданова. Проклятый город с неестественной растительностью покрывался налетом критического реализма и уходил на второй план. Гоголь-Моголь любил рассуждать, а инженер любил его слушать. Вообще инженер любил рассказчиков. Здесь была привычка, здесь было преклонение, почти святое, приобретенное за долгие годы невольного общения.
– Как твой трактат о всеобщем равнодействии?
– подогрел инженер друга.
Гоголь-Моголь бросил заваривать чай.
– Ооо, бомба! Только тяжело идет, статистических данных не хватает.
– Но ты давай поспешай, - приободрил Богданов.
– А куда спешить? Я уже опоздал, теперь лет через сто только и напечатают. Ладно, чего жаловаться, - Гоголь вяло махнул рукой.
– Пятнадцать лет писал, и еще пятнадцать попишу. Но все равно - бомба. У меня тут такие мотивы появились - пальчики оближешь, сейчас пишу главу: идея, как оружие массового уничтожения.
– Слишком уж публицистично.
– Да, именно, понимаешь, нужно все разжевывать, иначе ничего не поймут, не захотят понять. Перестали люди верить, что им могут что-то толковое сказать. Все же корячатся, формы изобретают, стили разные, а почему? Мыслей новых нет, считают, что все уже давно придумано-перепридумано, сказано-пересказано, остается только в другом разрезе. Потому что кто-то погорячился и сказал, мол, и тыщу лет назад все было тоже - и любовь, и красота, и ненависть. А я утверждаю - ничего подобного. По-другому было, не знаю уж, лучше или хуже, но по-другому. Но это ж каких-то тыщу лет, это же - тьфу, наплевать-растереть, а мильен не хочешь? Мильен годков всеобщего счастья, а? голова не кружится, во рту не пересыхает? а не хочешь, к примеру, мильен лет мрачного средневековья? Что, противно? Нужна новая надежда!
Гоголь-Моголь очень переживал когда говорил. И это инженера успокаивало. Ему казалось, что хоть в этом деле есть кому беспокоится кроме него, есть у кого душа болит - значит есть кому и волноваться.
– Но знаешь, Коленька, все-таки я чертовски оптимист, я верю - пройдет немного времени, лет триста, и восторжествует царство свободных изобретателей, и какой-нибудь мечтатель тех времен и народов, - Гоголь-Моголь гордо возвысился над чайником, - скажет: жили они в убогое время, творили убогими средствами, а все ж были людьми.
Наотрез отказался
Михаил Федорович Мозговой полагал - все, что могло произойти этим историческим днем, уже произошло. Мозговой не был ретроградом, как, например, Калябин, и потому с радостью встретил известие о новом ученом отрытии. Правда, радость чуть было не сошла на нет под воздействием безвременной кончины учителя. Но и было бы несправедливо представлять дело таким образом, будто Мозговой был безутешен в своем горе. Напротив, он прибывал в бодром, энергическом расположении духа. В нем внезапно начали просыпаться дотоле неведомые окружающим руководящие свойства, вдруг заблиставшие при организации похорон. Он был так доволен собственной деловитостью, что, придя домой, позволил себе расслабиться парочкой рюмок водки. И тогда нагрянул Марк Васильевич.
Разгледяев слушал рассказ Мозгового со все возрастающим глухим раздражением. И дело было не только в фактах. Факты он знал. Дело было в наглой, отечески сочувствующей манере Мозгового. Разгледяев, снова увидел в собеседнике безусого, зарвавшегося юнца, который с пагубной студенческой вседозволенностью разыгрывает из себя эдакого рубаку-якобинца. Студент-мальчишка, приписав себе право судить и разоблачать, взбирается на баррикаду с намерением ошельмовать заслуженных и авторитетных деятелей университета, якобы, запятнавших себя молчаливой поддержкой всякого рода идеологических извращений.