Шрифт:
– Не смеши ты меня, опомнись!
– отмахивалась Виола.
– Кому мы с тобой нужны?
– Как ты не понимаешь! Мы столько времени живем в этом городе, и люди могут подумать, что мы их сторонимся. Это некрасиво. Они могут вообразить, что мы замыкаемся из высокомерия! Пускай запросто побывают у нас дома, мы узнаем друг друга! Уверяю тебя, им самим будет очень интересно!
– Ужас! Как это они до сих пор терпели! И кто эти нужные люди?
– Да возьми первого - твоего шефа Валуева... Пускай он немножко примитивен... ну, и еще кто-нибудь... Просто соседи!
Такие споры возобновлялись каждый день, Виола долго раздраженно отмахивалась, как от мух, от его все более беспочвенных доводов. И наконец отец перестал бороться. Просил клеить кривые коробочки из страничек старого иллюстрированного журнала, впал в отчаяние, погрузился в беспросветный мрак и поверил, что жизнь его погибла безвозвратно, ни одного просвета не будет впереди.
Он лег и целыми днями лежал с мученически полуприкрытыми глазами, отказываясь даже от сладкого. С неожиданной трезвостью он стал соглашаться с дочерью, что затея с елкой нелепа, никому не нужна и вообще неосуществима.
Тогда сдалась Виола и начала придумывать, как устроить что-нибудь похожее на елку, до которой оставалось уже всего несколько дней...
– Знаешь, кто тут у меня был?
– спросил на следующий день отец. Орехов явился! Мы с ним сидели тут довольно долго, разговаривали, он все тебя хотел дождаться.
– Странно. Что это ему вдруг вздумалось?
– Что же тут странного?.. Он благополучно прошел медицинскую комиссию и скоро... через несколько дней, кажется, уезжает на фронт. У него, видимо, приподнятое настроение, он говорил "гора с плеч" или что-то в этом роде.
– Он что же? Уже уехал? Или еще собирался зайти?
– Видишь ли, - неуверенно сказал отец, - он застал меня за работой... Вот эти звездочки я склеивал... Так что было просто неловко, я его пригласил на Новый год заглянуть к нам.
– Надо было напрашиваться! Кто тебя просил?
– Да мне кажется, он и не придет... Он что-то говорил, ему нужно еще съездить в свой район, что-то там оформить и тому подобное. Во всяком случае, я проявил минимальную вежливость, остальное меня не касается.
Орехов лежал, не зажигая света, на хозяйской постели, застланной лоскутным одеялом, и курил. На улице морозная звездная ночь, тишина, скрипучий снег, сугробы под самое окошко - и белеющая в потемках комнаты пышущая теплом задняя стенка русской печи.
Проехала машина с зажженными фарами, стекла заиграли разноцветными кристалликами и снова молочно побелели.
"Да, глушь, - подумал он, - даже затемнения нет!
– с чувством легкости и свободы вспоминая, что ему уезжать.
– Тут долго не выдержишь!
– Он с наслаждением потянулся, потушив папиросу.
– Пойти? Или не ходить?" Даже в том, что он мог пойти, а мог пролежать хоть три дня, было то же чувство полной свободы, которое наполняло его радостью, заставляя улыбаться лежа в потемках. Госпиталь давно позади, нога молодцом прошла комиссию, суетливые, беспокойные и часто такие неопределенные дела в районе сданы, закончены, подведены под черточку, тоже остались где-то позади.
– Я не ваш, я ушел!
– сказал он вслух и засмеялся. То, что ему через два-три дня уезжать на фронт, не восхищало его, как романтически настроенного мальчика. Он хорошо знал, что это такое, но знал и то, что другого места для него сейчас не может быть, и мысль о том, что он скоро будет опять на своем настоящем месте, при своем настоящем деле - в танковом соединении, успокаивала своей правильностью и неизбежностью, снимавшей всякие колебания и тревогу. Хотелось сказать или сделать что-нибудь хорошее.
Из-за перегородки, где спала хозяйка с ребятами, постучали. Он встал, все еще продолжая улыбаться, открыл двери в проходную клетушку, где, поблескивая глазами, лежала в углу коза. Тут из хозяйской комнаты стало слышно, что начали бить двенадцать часы на кремлевской башне.
Все четверо ребятишек, сидя попарно в постелях, держали в руках граненые стаканы, куда понемножку было налито какой-то бражки, и не шевелясь слушали бой часов. Хозяйка, не поспев, видно, переодеться, рукой застегивая на вороте пуговку чистой ситцевой кофты, тоже держала стакан, благоговейно слушала стоя бой часов, готовая заплакать от торжественности момента. У нее муж был на фронте, и все торжественное - кремлевские часы, музыка гимна, сводка командования, - она считала, было в честь ее мужа, и, слушая, всякий раз плакала от гордости и тревоги.
Потом они все перечокались, поздравили друг друга, посидели немножко, и Орехов вернулся к себе в комнату и опять закурил и лег, не теряя прежнего счастливого расположения духа.
Странно, почему люди вечно радуются, что пришел наконец Новый год, и спешат в шею выпроводить старый, а потом будут и этот спешить выпроводить и радоваться новому?.. А чего я радуюсь?.. Ах, да! Захочу - пойду, захочу нет!.. И он представил себе, что не пойдет, и тогда ни малейшей радости не оставалось. Оказывается, она потому и была, что он знал, что может лежать и курить, но в конце концов обязательно пойдет! Вот именно теперь, когда он совершенно свободен, он обязательно пойдет. Пожалуй, он только и ждал этого дня, когда он может спокойно, не торопясь пойти, и только непонятно, как это он мог так долго откладывать, откладывать. Да и откладывал он только потому, что знал: это решено, он к ней пойдет и увидит ее опять. И он почувствовал, что больше откладывать не может даже на минуту! Соскочив со смятой постели, начал одеваться, так спеша, что выбежал на улицу, не успев даже как следует застегнуться.