Шрифт:
– А почему вы постоянно на мой локоть смотрите? Что там заштопано?
– Да, - проговорил он.
– Дайте!
– и, быстро нагнувшись, подняв и повернув ее руку, поцеловал локоть.
– Вот мы уже и пришли.
– Да, дальше не ходите, ребята увидят. Постоим минутку тут, вы мне о себе расскажите, я ведь ничего не знаю. Вы тут с отцом... Эвакуированные, да, я знаю... У этого... Валуева в конторе работаете... Как это вы к нему попали? Говорят, хитер мужик и вообще...
– Как?
– Она прислонилась к каменному столбу и, обломив с куста, потихоньку жевала тоненькую веточку.
– Просто попала, и все... Ну, бомбили нас, потом бомба попала в наш двор, и рухнула стена, невысокая кирпичная стенка между двумя дворами, ее все собирались снести, потому что она никому не нужна была... Мальчики вытащили из-под обломков собачонку Пальму. Это ничья была собачонка, общая, дворовая, она лежала, обсыпанная известкой, а на корточках около нее сидел Толька. Толька с третьего двора, так его звали. Он, тыча пальцем, старался выковырнуть крошки известки у нее из уголка глаза и все умолял: "Паничка... Ну, Паничка!.." Он был маленький, не умел выговорить "Пальмочка". Как раз в этот день наша жизнь кончилась... Потом был эшелон, и мы ехали-ехали... Папа сошел на станции, где стояло сразу несколько эшелонов, запутался и отстал. Какой-то крестьянин пожалел и отвез его зачем-то в деревню. Просто ему ехать было по дороге. И я потом еле разыскала папу в каком-то сарае. Он смирно лежал на соломе и ничего уже не ждал... Ну, я как-то перетащила его в город. Валуевская заготконтора закрыла приемный пункт в бывшей лавочке, потому что там принимать стало нечего, и мне предоставили квартиру. Я поступила машинисткой и не спросила у заведующего рекомендации с его прежнего места работы - честный он или нет, - да и сейчас не знаю. Но я все равно поступила бы, потому что, когда папа впервые за два с лишним месяца лег на кровать, он закрыл глаза и сказал, что тут как в раю, он хотел бы тут и умереть и что он был всю жизнь безумен, не понимая, что высшее счастье на земле иметь свою постель и свою затворенную дверь... И к чему все это я рассказываю?.. Ах, да... Вот тогда я поняла, что в ловушке, и кончила мечтать, будто уеду отсюда туда, где мой институт. Что я попалась тут...
– она вдруг совсем уже неожиданно виновато улыбнулась.
– А в твой танк ударил снаряд, и ты еле выбрался, и тут тебе осколки вонзились в ногу, и вот поэтому всему мы встретились, и стоим тут, и целуемся в воротах какой-то усадьбы. Тебе скучно слушать?
– Нет, - сказал Орехов.
– Зачем глупости спрашивать?
Валя взяла ладонями его лицо и медленно поцеловала.
– Губы потеплели, а какие белые были вначале, когда ты лежал, какие белые!.. Ах, как я боялась за тебя...
– Темно, - сказал он, тоже целуя ее мягко и внимательно, точно для того, чтобы получше запомнить.
– Виола, как ты одна пойдешь обратно?
– Я не боюсь. Ты только постой и посмотри мне вслед, пока видно будет!
И он стоял и смотрел, как легко, стремительно, быстро она уходила по пустынной дороге. Стоял и смотрел еще долго после того, как ее перестало быть видно.
Они увиделись наедине не скоро, через несколько воскресений, и опять на аллее, прохаживаясь от лопуховой клумбы до полуобвалившейся арки ворот. Говорил больше Орехов о себе. Он был бодр, оживлен и как-то весело рассеян. Хотя медицинская комиссия его на фронт не пустила - дали шестимесячный отпуск, - но предложили хорошую работу в соседнем районе, и он надеялся добиться разрешения пройти комиссию не через полгода, а раньше, уверял, что скоро нога у него будет хоть в горелки играй, он свою ногу лучше врачей знает, и, кроме того, ему льстило, что вдруг предлагают такую хорошую, живую работу районного уполномоченного с разъездами и большой ответственностью.
Валя слушала, радуясь за него, но ей становилось почему-то все более грустно. Она стыдилась этого и весело расспрашивала дальше, а он все говорил и в промежуток, оглянувшись на пустую аллею, быстро целовал ее, крепко и нежно, и она его целовала во второй раз в жизни, так же стоя, прислонившись спиной к тем же воротам, и ей казалось, что он от нее куда-то отодвинулся, не очень далеко, но протянутой рукой, пожалуй, не достанешь.
Она старалась радоваться за него, но уже ясно понимала, о чем с ним сейчас можно и о чем бесполезно говорить, сколько ни говори, он все равно не услышит, не увидит, точно ослеп и оглох ко многому.
Она встречалась с его твердым взглядом, слышала оживленный, бодрый голос полного жизни, уже набравшегося сил человека, и у нее от стыда даже озноб пробежал по спине при одной мысли, что она могла бы сдуру сейчас завести с ним разговор про папу, про собачонку какую-нибудь, про Тольку и тому подобные нежные сантименты.
Он все же почувствовал что-то, оборвал свои рассказы и стал просить еще раз рассказать про себя, как тот раз.
– Ну, пожалуйста, Валя!
– Не хочется!
– сказала она, отметив эту "Валю".
– О чем я задумалась?.. Как это смешно, что детям дают имена авансом: Золотой, Сияющий, Победитель! Еще Лев какой-нибудь. А какие печальные имена пришлось бы подыскивать многим, если бы их давали не авансом, а потом. В итоге прожитой жизни.
– Что это у тебя мысли какие? Конечно, сейчас тяжело. Всем тяжело, но все это пройдет, наладится, только не надо, главное, на себя пессимизм этот напускать. Ну, пожалуйста, обещаешь? Расскажи лучше хорошее что-нибудь, про что ты думаешь!
"Рассказывать глухому, о чем я думаю!" - печально подумала она и веселым, пустым голосом сказала:
– Ну вот веселое: у попа была собака. Он ее любил. Она съела кусок мяса. Поп сказал: "Кушай, собачка, на здоровье!" По-моему, это самый оптимистический вариант.
– Не надо, - серьезно сказал Орехов, тревожно всматриваясь в ее лицо.
– Может быть, ты думаешь, что я изменился? Это к тебе-то?
– Нет. С чего бы? Ну, поцеловались мы на шоссе, где листики бегали. Ну, у ворот постояли, еще поцеловались. Ты даже мне локоть поцеловал. Ничего ведь не случилось.
– Случится, все хорошее в нашей жизни еще случится!
– весело сказал Орехов и погладил ей руку.
А в следующее воскресенье, когда она пришла петь и потом читать в своей угольной тяжелой палате, где успели давно смениться все лежачие раненые, Орехов уже уехал в свой район. Ей рассказали, что за ним неожиданно приехала машина и он собирался очень второпях.
С часу на час она ожидала от него какой-нибудь весточки, записки, открытки, находила десятки объяснений, почему он еще не успел написать. Ничего особенного, просто написать. Потом шаг за шагом, слово за словом перебрала, заново услышала и взвесила весь их последний разговор и убедилась, что расставание их произошло уже в этом разговоре, а не в тот момент, когда его увезла машина.
Она перестала ждать открыток, перестала ждать его самого. Для нее стало два Ивана Орехова. Один тот, что сейчас живет и процветает прекрасно без нее, без ее неумелых поцелуев и детских разговорчиков, чужой, о котором надо и можно забыть.