Шрифт:
За Днепром открывался расплывчастый, мягкий вид на город, на бетонные громады щедро чадящих заводских корпусов, на стремительные просеки проспектов. Как будто Семён хотел рассмотреть в зелёных лентах прибрежных парков Ирину, сидящую на скамейке под пышной акацией. Или её же, сбегающую по широкой лестнице главного спуска к Днепру, или отчаянно бросающуюся за мячом на волейбольной площадке. А то ещё он представлял её себе студенткой, хотя, если честно, пока что ничего о ней толком не знал.
Сеньку пробудило прикосновение руки Вовки Глюева. Попыхивая сигаретой, тот тоже смотрел на утопавший в солнце город. Караван облаков подходил величаво к оранжевому, уже осеннему солнцу. И вот на минуту одно из них закрыло диск, чтобы мимоходом натереть его до блеска.
— Здорово! — Отозвался Глюев. — Так вот яблоко выкручивается красным бочком на ветке, а подует ветер и спрячется оно в листьях. И стоишь, как дурак, ждёшь, пока ветка не отклонится, не покажет его тебе опять…
«Солнце — яблоко в листве облаков?.. Ну и ну!» — Изумился про себя Серба, а вслух сказал с мягкой укоризной:
— Почему же, как дурак? Счастлив тот, кто понимает красоту природы. В каждом из нас, видно, поэт сидит, но по скромности слушать предпочитает. Тебе облака листьями вообразились, Володя, а по–моему, они ленивых верблюдов напоминают. Вышагивают себе неотвратимо и вечно, тащат дожди на своих горбах, наделяют ими земли по справедливости и если и заслоняют солнце когда, то затем только, чтобы тень охладила кого–нибудь на земле… Но у тебя лучше вышло!..
— Ну, ты, какую идею загнул, я и не подумал… Верблюды! Ишь ты! — мотнул головой Глюев. Друганы присели на огромный плоский валун.
— Расскажи мне, Вова, что–нибудь из своей биографии необычайное. Приключение, допустим, или тайну.
— Ничего у меня такого не было, а плохое не хочется вспоминать…
— Ну как же, хорошего разве хоть сколько–нибудь не было? Любовь, например, невероятной силы, или и любви ты не испытывал необычайной?
— Были бабы, да вспомнить нечего. Разве то любовь?
— Ну, раз хорошего не имел, просто значительное что, пусть подлость даже, но вспомни!
— Подлость? Подлость, Семён, для кого как! Что ты, например, можешь знать о ней, ты? Молчишь? Потому молчишь, что хоть и мотало тебя по свету, но мотало в лёгкое время и настоящей горечи ты ещё не нюхал… А я в сорок третьем умирал однажды, и жив потому только остался, что другого порешил. Думаешь, почему это Глюев хмурый и лысый, двух слов не свяжет? Потому что по 136-й десятку тянул в Норильске.
— Неужели ты…
— Человека убил? Было! За ведро муки. За ведро! Вот и выходит, за другого живу. А думаешь легко не за себя жить, жить и знать, что чужие годы в тебе стучат, легко ли?..
Глюев и Серба одновременно оглянулись в сторону костра, от которого понеслись развесёлые голоса Клавы, Тамары и Евстафьева: «Ты ж мэнэ пидманула, ты ж мэнэ пидвэла…»
Глюев поднялся и тяжело зашагал к лодке. Когда Сенька предложил народу сворачивать лавочку, потому как водку выжрали, а сома не поймали, все потянулись, кто в кусты до ветра, кто собирать барахло. Не прошло и полчаса, как в лодке уже суетились Клава и Тамара, укладывая как попало скомканные вещи и сумки. Естафьев выпил больше всех, но уверенно громоздился на корме, присаливая из коробочки с солью желтоватую на мелководье волну.
— По машинам! туристы–капиталисты! — Заорал он, кривляясь и запуская мотор. — Эй, кто там на носу, отпихивайся!
Серба, ввинчиваясь босыми ногами в мокрый прибрежный песок, вытолкал плоскодонку на поглубже, и вскочил на борт, заторохтел цепью, укладывая её на носу. Всматриваясь в надвигающийся город, он твёрдо решил постараться сегодня всё же увидеть Ирину.
Ещё из города, собираясь на работу, Серба увидел, что из трубы аглоцеха валит красновато–лиловый дым — значит, смена Зазыкина перешла на спекание опытного мартеновского агломерата. Переодевшись и сбежав вниз на третий этаж к распахнутой двери диспетчерской, Семён услышал, как выхвалялся Зазыкин, передавая смену Цовику:
— Девяносто две тонны отгрохали, Соломон Ильич, но зато и попотели порядком!
Правда, по Закыкину нельзя было сказать, что он здорово попотел, но тяжело простучавшие бутсами, устало ухмыляющиеся, грязные, как идолы, ребята из его смены — живая реклама и подтверждение зазыкинской похвальбы.
— Ну, что расселись? Панели кто после вас мыть будет? Сколько вам долбим, убеждаем, — не отирайте стены, вы же в рабочей робе! — Послышался хозяйский голос поднимавиегося к себе на четвёртый этаж Петлюка.