Шрифт:
Трезвый рассудок – он уживался в ней рядом с самой необузданной фантазией – говорил ей, что для игр любовных Иван теперь уже просто стар. Но он был еще красив той зрелой, мужественной красотой, которою цветут после пятидесяти только редкие счастливцы. Высокий, худой, величественный, с красивой, в крупных завитках бородой, серебро с чернью, с полными огня глазами, пред которыми трепетало все, он иногда бывал просто обаятелен. Она от него не пьянела, как пьянела от князя Василия, и осторожно издали, чуть-чуть играя с ним, готовилась к бешеной ставке, которая ее влекла все больше своей дерзостью, а его – пугала. Они ни разу еще об этом не говорили, но то, о чем упрямо молчали уста, говорили изредка отай взгляды. И как ни смелы были оба, все же у обоих иногда сотрясались души…
В стареющем сердце Ивана страсть грозно нарастала. Мысль, что он так и уйдет, не узнав того рая, в который издали, чуть-чуть, лукаво манила его эта колдунья, мутила его до дна души. Он терзался: как это он, по-видимому всемогущий повелитель, не может взять такой простой, всем доступной вещи, как женская любовь… Изредка, при случае, он делал отдаленные попытки к сближению с красавицей невесткой, – она играла, но не давалась. Он все более и более отдалялся от Софьи. Та бесилась, Елена затаилась и, испытывая головокружение, ждала того, что, она чувствовала, уже шло…
В терему Елены, за тяжелым дубовым столом, под образами, сидел сын ее Дмитрий с наставником своим дьяком Ивашкой Максимовым. Елена вышивала что-то на пяльцах у окна. Дьяку было под шестьдесят, но никто его иначе как Ивашкой не звал: старый ерник – он был из школы архимандрита Зосимы, но поперчистее – не внушал уважения никому и нисколько к этому и не стремился. Он был небольшого роста, худой, с дрянной бороденкой и плутоватыми глазами. Дмитрий был больше похож на отца, чем на мать, от которой у него были только глаза: большие, дерзкие, полные бесенят. Он все еще пыхтел над хитрым искусством грамоты. Уроки эти, впрочем, часто прерывались долгими рассуждениями дьяка с красавицей княгиней, которой этот московский Макиавелли преподавал мудрость жизни с большой пользой для толковой ученицы и для себя: она любила старого похабника и щедро дарила его. Он слыл в Москве нововером, но был только невер и свое неверие часто преподносил ей под очень веселым соусом…
– Ну, чти!.. – склоняясь с указкой к старому толстому Псалтырю, сказал он. – Вот отсюда валяй…
– «Бла… жен… муж… – затянул Дмитрий скучливо, – иже… не иде… на совет… нечестивых…»
– Правильно… – одобрил дьяк. – Но, – поднял он кверху корявый палец с грязным ногтем. – Но еще надобно разобрать, кого именно разумеет тут псалмопевец дивный под советом нечестивых, ибо сие одни понимают так, а другие – инако… Многие безумцы дерзают, например, относить к совету нечестивых преблаженного пастыря нашего архимандрита Зосиму и иже с ним, но поелику на нем почиет благодать Божия, то…
Дверь вдруг распахнулась, и в горницу выглянуло миловидное, розовое, как наливное яблочко, лицо сенной девушки, в глазах которой стоял священный ужас.
– Великий государь!.. – чуть дохнула она и сейчас же исчезла.
По лестнице уже слышалась знакомая медлительная поступь. Дьяк, испуганно сжавшись в комочек, крестился мелкими крестиками. Дмитрий тоже оробел… И на пороге встала величественная фигура Ивана. Он был бледен, и больше обычного горели его страшные глаза.
– Здорово, батюшка… – низко склонилась перед ним от пяльцев Елена.
Дмитрий и дьяк молча отвесили владыке глубокий поклон. Иван, почти не глядя, погладил внука по голове и строго погрозил пальцем сжавшемуся дьяку, о художествах которого он был достаточно наслышан.
– Мне с тобой, Оленушка, поговорить надо… – сказал он и через плечо бросил коротко: – А вы пока идите… И чтобы у дверей не торчал никто!.. – строго повысил он голос.
Они остались вдвоем. Елена поняла, что пришла решительная минута. Это так и было: Иван протерзался о ней всю ночь без сна и решил так ли, эдак ли с наваждением этим покончить. Они молча стояли один перед другим, высокие, величавые, красивые и готовые к схватке. Он невольно отметил, что на шее у нее его новгородский гостинец, владычное ожерелье из голубых алмазов…
– Я думаю, нам нечего тратить зряшных слов, Оленушка… – сдерживая дрожь страсти, проговорил наконец Иван. – Ты не дура у меня, да и я кое-что смекаю…
– Понимаю, батюшка… – своим певучим голосом начала было она, но оборвала: «батюшка» вышло тут не совсем у места. – Можно и без лишних слов: мы не робята… Я знаю, чего ты хочешь… – смело подняла она на него свои сияющие черные глаза. – И я не прочь. Ну только так… баловать… я не согласна… Ежели ты от меня многого требуешь, то много и дай мне…
– Говори, чего ты хочешь…
– Изволь… – выпрямилась она и зарумянилась, и еще ярче просияли ее несравненные глаза. – Перво-наперво ты отправишь свою грекиню хошь к грекам ее, хошь в монастырь куда, хошь в Москву-реку, мне все едино…
– Бешеная!.. – покачал головой Иван, невольно любуясь ею. – Ну?
– И я стану на ее место законной супругой твоей…
Он засмеялся:
– Ты в уме?
– В уме… Я сказала тебе, что цена моя немалая, а ты и до половины дойти не успел, а уж испугался!