Шрифт:
нервный подъем, может быть, это были «мочаловские минуты»?
Так или иначе, пережить нечто подобное тому, что мы пережили
вчера, нам нескоро удастся. Я, по крайней мере, буду считать вче¬
рашний вечер одним из лучших вечеров моей жизни» 28. Именно
эти искренние строки так взволновали смертельно больного Ни¬
колая Тихоновича, что он попросил похоронить его с рецензией
Старого театрала в руках.
В сцене в Мокром, пятой по счету, по законам театрального
единства были сближены многие события романа — в конце этой
сцены орленевский Митя должен был восстановить перед следст¬
вием все обстоятельства встречи со старым лакеем Григорием
в саду Федора Павловича. Эта вынужденная игра для проверки
улик, с издевательской «прицепкой» к мелочам кажется Мите не¬
возможно унизительной. Он раздражен и, не скрывая своих
чувств, усаживается на стуле верхом, точно так же, как сидел на
заборе, и показывает, в какую сторону махнул тогда рукой.
И сразу вслед за тем в том же торопливо-деловом тоне прокурор
предъявляет Мите медный пестик со следами крови — хорошо
рассчитанный удар,— с брезгливостью Митя отмахивается от
этого важного вещественного доказательства, устанавливающего
его вину. Нервы его все больше сдают. И, уже не думая о послед¬
ствиях, он набрасывается на понятых, не пускающих к нему Гру-
шеньку. Ужасная минута! Теперь Митя задыхается от бессилия и
ярости — он уткнулся в глухую стену и выхода у него нет!
И вдруг, именно вдруг, без видимых внешних толчков, как это
бывает только в театре, все меняется, и Митя, уже в сознании
своей неоспоримой правоты, говорит допросчикам: «Ну, пишите,
пишите, что хотите... Не боюсь я вас и... горжусь пред вами».
У Достоевского сказано, что Митя ведет этот диалог «презри¬
тельно и брезгливо». Вопреки тому тон у Орленева был вооду¬
шевленный: «Ни-ни, c’est fini, не трудитесь. Да и не стоит ма¬
раться. Уж и так об вас замарался. Не стоите вы, ни вы и
никто...» Это была высшая точка сопротивления Мити в траге¬
дии, он справился со слабостью, ненадолго, но справился ^-и
сразу потух, как будто в один миг утерял молодость. И какая же
могла быть в этой сцене ноздревщина, если в голосе Орленева
ясно слышалась шиллеровская нота, глухая, сдавленная, но совер¬
шенно непреклонная...
По свидетельству Юрия Беляева29, сцену в Мокром Орлеиев
вел в «умышленно пониженном тоне» в контраст с несколькими
взлетами-кульминациями; и от этих резких перемен его голос
звучал отрывисто, даже судорожно, что и дало повод одесскому
критику год спустя назвать его спазматическим. Сколько-нибудь
удовлетворительных записей голоса Орленева не сохранилось, и
трудно по описаниям современников и личным воспоминаниям
восстановить его во всех оттенках. Однажды в тридцатые годы
я спросил у Ю. М. Юрьева, на двухтомные «Записки» которого
не раз ссылался в этой книге, каким он запомнил голос молодого
Орленева. «Не сильный, чуть хрипловатый и в лучших ролях
всегда тревожный, как будто что-то непоправимое вот-вот слу¬
чится, а может быть, уже случилось»,— ответил Юрий Михайло¬
вич. Но это только одна краска, упомяну и о других. Диапазон
орленевского голоса был ншрокий — иногда приглушенно-беспо¬
койный, полуистерический, как, например, в «Царе Федоре» и
в ибсеиовских «Привидениях», а иногда полнозвучный и ликую¬
щий, как в только что упомянутой сцене в Мокром в разговоре
с Грушеиькой: «Пьян, и так пьян... от тебя пьян, а теперь от
вина хочу!» В эту минуту в его голосе звучали упоение и вос¬
торг. А незадолго до того, предлагая пану Муссяловичу полюбов¬
ную сделку («Вот тебе деньги, хочешь три тысячи, бери и уез¬
жай, куда знаешь»), он был насмешливо вкрадчив и голос его, до
первой гневной вспышки, источал любезность и расположение.
А несколько минут спустя, когда начинался поединок Мити со
следствием, в голосе его появлялась отмеченная всеми мемуари¬