Шрифт:
Утром радист опять, принял неблагоприятную ледовую сводку. Погода совсем скисла. Плотный сырой туман висел на верхушках мачт. Скрипучими голосами жаловались на судьбу невидимые чайки. Пришел на своей шлюпчонке Борис Архипов.
– У меня поговаривают, что не слишком умно было торопиться с выходом, - сказал он.
– У меня тоже.
– Что будем делать?
– спросил Борис Архипов, как будто можно было что-нибудь сделать.
– Ждать благоприятной сводки. Впрочем, ты можешь идти в порт. Твоей скорлупке там место найдут.
– Страдать, так уж вместе, - сказал Борис Архипов.
Борис нервничал. Он притопывал ногой, стучал пальцами по столу, рассматривал углы каюты.
– Долго эта перемычка не простоит, - сказал Овцын.
– Сутки, двое. А там восемнадцать часов - и в Питере. Здравствуйте, дорогие жены и дети. Принимайте гостинцы. Так, что ли, отец?
– Да, да, - сказал Борис Архипов.
– Я ведь еще не завтракал.
– Сейчас спрошу у Гаврилыча, что там осталось, - сказал Овцын и стал набирать номер салона.
– Пусть принесет.
– Не надо, - остановил его Борис Архипов и нажал пальцем рычаг.
– Не тревожь старика, у себя поем.
– Он поднялся.
– Приходи завтра, - сказал Овцын.
– Только не завтракать.
– Посмеиваешься...
– вздохнул Борис Архипов.
– Пока посмеиваюсь... Бросил бы ты эту затею, отец. Возьми себя в руки, укрепись духом. Не ищи себе лишних приключений, без них забот достаточно.
– Чепуху мелешь, - тихо сказал Борис Архипов, снял фуражку и стал мять толстый кожаный козырек. Какие затеи, какие приключения! Ты меришь всех на свой плотницкий аршин...
– Слушай, отец, мне становится скучно, - перебил его Овцын.
– Вечно я у тебя бревно, деревянная душа, кнехт причальный, сработан топором, без микрометра. А ты человек тонкий, изысканный, как жираф. Зачем нам в таком случае топтать ковры друг у друга в каютах? Тебе от меня скука, мне от тебя одна брань. Может, ограничимся официальными отношениями?
– Пусть так, товарищ командир отряда, - сказал Борис Архипов.
– Обещаю впредь не переступать границ.
– Ну вот, понес...
– вздохнул Овцын.
– То бревном обзовет, то командиром отряда.
– Ты ждал, я буду извиняться?
– Он нахлобучил фуражку.
– Не считаю себя провинившимся.
– Никто не виноват, все правы, - сказал Овцын.
– Что-то нас не туда занесло. Приходи завтракать, отец.
Но утром Борис Архипов не пришел. «Хрен с тобой, думал Овцын, сиди на своей лоханке. Надулся, старая перечница, как еж на сапожную щетку. Слова ему не скажи...»
Туман разошелся, выглянуло солнышко. «Шальной» с одним лишь вахтенным матросом на крыле мостика покачивался метрах в ста пятидесяти от «Кутузова». Шлюпка поднята и зачехлена. Яркий белый брезент выглядел очень официально.
Овцын перестал ждать и пошел в салон. Пока он завтракал, Ксения успела прибрать в каюте, переменить цветы (он удивился: откуда они среди моря?), вымыть ванну и натянуть на фуражку накрахмаленный чехол. Овцын взял фуражку, повертел ее на пальце, подсел к столу... Он спрашивал себя, глядя на белый диск, почему два умных и искренних человека, Ксения и Борис Архипов, упрекают его в одном и том же, говорят обидные слова, отстраняются. Кому другому можно было не поверить, а эти зря не скажут. Вспомнилась Марина. Она ни в чем его не упрекала, иногда только сердилась, что он не так себя ведет, как ей хотелось бы. А что у него в душе, сокровища Эльдорадо или дохлый дромадер... это ее не интересовало. Ее интересовали поступки. А эти двое тычут прямо пальцем в душу: злой, безжалостный, черствый, деревянный... не тонкий!
«Им легко быть тонкими, - думал Овцын, - особенно Ксении. У девицы нежная конституция, пожалуй, она воспитана на стихах и симфонической музыке, а мама до десятого класса заставляла ее ходить в белом переднике, выбирала литературу для чтения и не позволяла возвращаться домой позже семи часов вечера. У нее были благонравные знакомые, которые рассуждали о добром и прекрасном, говорили складно и никогда не клали локти на стол. И я хотел бы так. Но я с пятнадцати лет на палубе. Единственный мой благонравный знакомый, который водил меня на выставки и в симфонические концерты, оказался гомосексуалистом и получил от меня на прощание самую увесистую оплеуху, на которую я способен. Остальным моим знакомым не было дела до музеев и красивых стихов, им нравились душещипательные стихи, спорт и три простонародных удовольствия. К более высоким предметам они относились иронически, скептически, недоуменно и взирали на них, не придерживая фуражку за козырек. И все же они были очень неплохими людьми, несравненно лучшими, чем тот эстет, которому я выбил зубы. Хорошо, что я пристрастился читать книги. Но книги могут научить понимать, они не могут научить чувствовать. Они не могут научить захватить в море запас цветов, чтобы в каюте дорогого человека всегда стояли свежие цветы. Откуда она узнала, что именно с Первого мая моряки носят на фуражках белые чехлы ? Где, черт побери, добыла она этот чехол среди моря? Я бы до такого не додумался. Высшим проявлением моей заботы о дорогом человеке был подарок к празднику. Купленное наспех что-нибудь поувесистее да подороже. Я считаю себя добрым потому, что мало делаю для себя. А много ли я делаю для других?»
Овцын вдруг очнулся, тряхнул головой и бросил гипнотизирующую
его фуражку на кровать.
– Тоже мне Марк Аврелий нашелся, - сказал он, скривив губы, стряхнул с кителя пепел и пошел в радиорубку.
До очередного сеанса связи он беседовал с радистом о черноморских курортах, красоте грузинских женщин, преимуществах грузинского коньяка перед прочими и других волнующих вещах, имевших отношение к происхождению радиста. Потом радист принял сводку.
– Вот это дело, - сказал Овцын, прочитав, что перемычку отогнало к южному берегу залива.
– Свяжитесь с Архиповым и передайте, что в пятнадцать часов снимаемся.