Шрифт:
"… И в великий шофар затрубят, и голос тонкого молчания слышится, и с тихим трепетом реют Ангелы, объятые дрожью и страхом, и возглашают: вот – день Суда… И кому жить, и кому умереть – в свое время и безвременно… Кому смерть от воды, кому от огня, кому от меча, кому от жажды… Кому благополучие и кому терзание… ”
Пение и плач достигают апогея.
И длится рядом тихое событие: солнце огненным эллипсом садится в море – как бы посреди города, стен и зубцов зданий – все более расплющивается, сливается с собственным отражением в молочных замерших водах – огненным грибом вглубь, чей корень сокращается на глазах, – и, наконец, убрав, как огненная черепаха, конечности в панцирь, погружается в море, и шрама не оставив на линии горизонта, все так же свежо, не буднично и церемониально прорезающего громаду города и его окрестностей.
"Смертный подобен – черепу хрупкому, тени преходящей, дуновению ветра и сну мимолетному… "
И старик у амвона, задыхаясь от голода и жажды, как человек, делающий последние шаги по пустыне, поет "Авину малкейну…" – "Отче наш, Царь наш" – зал поет, зал сотрясается как при сильнейшей качке.
Трубит шофар…
Суета, уже потерявшая надежду, готовая принять смерть от скуки, вмиг приходит в себя, раззевает сведенную судорогой безделья пасть, чтобы поглотить всех, вот уже сутки плывших между землей и небом.
Только мгновение назад бывший Храмом, зал молитв обернулся опустевшим кораблем, Летучим голландцем, очнувшимся, как от обморока, от пребывания на высотах плача и раскаяния и обреченным до следующего Судного дня бороздить океан времени призраком вечности – обителью Господней. Оснастка алтаря и позолоченных одежд Торы свернута преходящими тенями. Слабея от голода, они спешат вернуться к будничному своему существованию: выпутаться из снастей и сбежать за борт.
Последний дом у моря замер колонной ворот, распахнутых до Афин, Рима, Северной Африки. Море приходит в движение. Смоляная масса при слабом лунном свете с гулом идет на берег, лишь при накате обнаруживая надрезы волн, сквозь которые из смоляного гудения выскальзывают клубы белой пены. Прожектор висит в пространстве над бездной: первый самолет вместе с первой звездой приближается к берегу, друг другу, что их соседство кажется дисгармоничным глумлением, атональной пыткой.
И не вечер это, а вечеринка в незнакомой квартире среди запутанных переулков старого Яффо, где селится тель-авивская богема, где я оказываюсь случайно среди массы людей, не то художников, не то скульпторов, не то актеров, не то музыкантов, и потому не могу понять, что отмечают: открытие чьей-то выставки, дебют актера или певца; все курят, хотя большинство явно некурящие, все пьют, хотя коньяк и вино в бутылках не убавляются; известный певец, часто и крупным планом являющийся на телевизионных экранах, в жизни оказывается крохотным, а жена его и того меньше, и отпетых его поклонников можно тотчас узнать в великорослых: приближаясь к певцу, сгибаются в три погибели; но, как ни странно, главным героем этого спектакля с уймой случайных и бездействующих лиц выступает не певец, а рецензент известной газеты, слово которого весьма дорого стоит, какую бы чушь ни писал, маленький человечек с длинными космами волос, неопрятный, но весь обслюненный, обцелованный красивыми рослыми девками, вероятно, манекенщицами, приглашенными для антуража, растерянный, счастливо-испуганный, весь какой-то алкогольно-сизый, изъеденный – не пьет, но богемная атмосфера довела его внешность до необходимой болезненно-забубенной алкогольной кондиции в этой обшарпанной квартире, в которой каждый год, регулярно обозначая сезон дождей, рушится потолок; и по тому, как все открывают рты, когда он сморозит очередную салонную глупость, ясно, что никто его не слушает; и весь ворох этой словно бы непроваренной и двусмысленной жизни тянется за мной в следующий вечер, завершающий первый приход сына из армии на побывку, в чистую тишину сумерек, сопровождающих нас к морю: купаемся при мерцании звезд.
Берег темен и безлюден.
Кто-то шлепает по песку, спрашивает: – Как вода? Чья-то темная фигура бегает вдоль берега, мелькая в свете дальних фонарей набережной. Слабый плеск вод у берега, мягкая прохлада на глубине.
На крыше прибрежного кафе "Мобидик" все та же усохшая под южным солнцем фигура одноногого капитана Ахаза с неизменной острогой на весу, и сын, такой же непривычно усохший с впавшими глазами и заострившимися от худобы чертами лица, только что без автомата на весу (оставил дома, спрятав в платяной шкаф), такой внезапно незнакомый, словно трудноодолимая пересеченная местность другой жизни, такой же бурной, но переживаемой в одиночку, как океан с белым китом Мобидиком капитана Ахаза, встала между нами, навсегда отделив от меня моего ребенка, который совсем недавно еще играл в солдатики, вооружая шахматные пешки обломками циркуля и сбрасывая их с доски во время боя, а теперь сам стал таким солдатиком. Сын лихорадочно рассказывает об этой жизни, пытаясь разделить со мной груз свалившегося на него испытания.
Диалект армейский для меня не менее таинственен, чем арамейский, и я, профан, только в эти минуты сентябрьской ночи начинаю понимать, что подразделение "Шакед", куда сын пошел служить, похлеще десантников, а "Бакум" [69] представляется мне этаким баком, в котором тебя прокипятят, высушат, лишат первоначальной свежести, обкарнают, и ты, стриженный, как стреноженный, из отрочества, в котором еще не успел стать собой, сразу же – как щенок не умевший плавать и барахтающийся в воде – забрасываешься в мужской мир, перестав быть собой, ощутив этот переход лишь на миг, как укол в сердце, когда входишь в ворота «Бакума», оставляя за ним беспечальную беспечность прошлой жизни. Еще совсем школьник, только в зеленой форме зеленого солдатика, который уже через месяц трижды осточертевшую школу будет вспоминать с нежностью, по-петушиному вытянув шею и выпятив грудь, ты обходишь выставочные павильоны различных родов войск, уже догадываясь, что главным экспонатом этой выставки являешься ты сам, и каждый павильон хочет получше продать себя, чтобы тебя купить, и на армейском диалекте это и называется – «покупка рабов», но ты молчишь, как рыба, за которой охотятся новоявленные капитаны Ахавы, [70] ты смеешься, говоря, что стоит лишь произнести букву "т", как тебя тут же заберут в танкисты, наиболее непопулярный среди мальчиков род войск. А вас уже вовсю квалифицируют, стригут под одну гребенку, а ты уже бегло калякаешь на армейском диалекте, который столь же похож на нормальный язык, сколь телеграфный столб на живое дерево. Из тебя выжигают всю живость детских фантазий и успешно, пользуясь той же твоей детской невинностью и непосредственностью, заменяют ее новой, жестокой, и потому еще более влекущей тайной растворения личности в массе, и хотя ты ерепенишься, ты в своем возрасте податлив, как воск, ибо твою не успевшую осознать себя личность с головой покрывает эта сладкая в своей жестокости тайна растворения, и вы, хавура, компания, взвод, «двадцать семь ошеломленных по три», как вы себя называете, как бы не в состоянии полного сознания продолжаете заверчиваться в центрифугу муштровки и первых учений, но в первый же ночной караул, когда ты остаешься один на один с собой, с ночью, которая, кажется, никогда не пройдет, с непозволительно огромным временем на размышление, прорываются наружу начатки придавленной личности; все предстает осточертелым до тошноты, вспоминаешь все известные тебе песни, чтобы пением заглушить предательски соблазнительные мысли, прокрадывающиеся из детских и школьных лет: сколько раз простуживался, разбивал себе руки и ноги, играя в футбол или прыгая с дерева, и не было большего удовольствия, чем прогулять пару школьных дней, но тут никакой черт тебя не берет, хотя выполняешь куда более опасные упражнения и трясешься от холода в палатке ночью, которая в этот миг обступает тебя изматывающей скукой и враждебностью по краю религиозного поселения Тапуах. где ты несешь охрану, и во мраке движется какая-то бормочущая тень, и, рассвирепев от всего, что ест твою душу поедом, ты кричишь: «Стой! Кто идет? Пароль!», а тень продолжает приближаться и бормотать, и ты даешь очередь в воздух, тень осыпается узлами и книгами, оказывается испуганным «датишником», [71] забывшимся в молитве, плачущим от радости, что остался жив: «Бни, бни» [72]
69
Бакум (иврит): аббревиатура слов «Басис клита умиун» в буквальном смысле – "База абсорбции и распределения (классификация) ".
70
Герой романа «Мобидик» Г. Мелвилла.
71
Датишник – от ивритского слова «дати» – религиозный.
72
Бни(иврит): сын мой.
После первых ночных дозоров, сна по три часа в сутки, бега в гору в полной боевой выкладке и с "раненым" на носилках, все двадцать семь хотят "Калаб", [73] и только один из вас, который и постарше и уроженец Канады по имени Ричард с поистине львиным сердцем, знает, что его «Калаб» немного далековат, к тому же, когда во время работы вы таскаете обломки камней, он волокет скалы, и вы понимаете, что невозможно измерить, насколько он «рош гадол». [74]
73
Калаб (иврит):абревиатура слов – «Каров ле байт» – близко к дому. Армейский термин.
74
у ричарда действительно голова больших размеров. Но тут игра слов, используемая в армейском диалекте: «рош гадол» – большая голова, т. е. ему больше всех надо; "рош катан” – малая голова, т. е. его ничего не касается.
Уже окунувшись по шею в пахнущую оружейным маслом, ваксой, потом немытых тел жесткость муштровки и боевых учений, намеренно культивируемой бессонницы, бесконечных придирок на утренних и вечерних построениях, окриков, армейского мата с большой долей ловко перевираемой русской матерщины, фольклорной похабщины солдатских туалетов, пахнущих смесью дерьма и хлора, ты все еще остаешься ребенком, все еще стараешься рассказывать отцу языком школьных учебников и прочитанных книг, все еще стесняешься оголяться в этой жизни, хотя в той вы голяком и всем скопом купаетесь в душевой или бросаетесь в озеро, хотя и в этой жизни в те осенние дни 1981 года – по телевидению и радио все так и норовят совершить душевный стриптиз: всего несколько часов назад, в полдень, слышу по радио известного комментатора Арье Гельблюма о спектакле Иегошуа Соболя в хайфском театре "Последний стриптиз": "… уж если Иерусалим между ног, так и социализм с Марксом – в задницу. И если народ останется без Иерусалима, так только с "кисом" [75] и « кусом», [76] и это вправду будет последний стриптиз"; и вслед за этим, почти по Фрейду, следует оговорка дикторши в рекламе: «… И намного больше сбережений твоему „кусу“, простите „кису“, уважаемый вкладчик».
75
Кис (иврит): карман
76
Кус (араб.): грязное ругательство.