Шрифт:
Проза – это бессилие.
Овеществившаяся материя жизни застывает молчанием.
Как врубиться в нее? Ищи сочувствия, спасения у классиков, все равно остаешься один на один – с собой, с какими-то фрагментами, в которых сумел едва схватить какое-то состояние, чью-то боль, всего на миг, ибо опять все общо, скучно, повторимо, а намекнувшие на что-то тьма и свет ускользают сквозь пальцы, и ощущение реальности остается лишь как привкус возраста.
Проза – род спасения.
Где-то – засада, еще не война и уже война, гибель – за ближайшим кустом ли, холмом, а здесь – все тот же стол, стул, бессмысленные груды бумаги.
Упереться лбом в стену.
Но за нею – простор, вразлет облака и деревья, и синь – море и небо.
Далеко за полночь. Поднимаюсь с постели, вглядываюсь в спящего сына: даже во сне он выглядит напряженным, совсем не похожим на того, кто так недавно вошел в дом, вернувшись из компании, чуть под хмельком, такой растерянно-печальный, улыбающийся, неловко обнял меня, сказал: "Папа, мне уже восемнадцать. Можешь себе представить?"
Ночная тишина. Не шелохнется лист. Не колыхнется вода в стакане.
Спит сын, уже втянутый судьбой в одну из самых глубоких воронок мира на этом небольшом клочке земли. Сшибаются огромные валы, брызгами летит смерть, но жизнь продолжается в полную меру, скользя между этими сшибами. Сосед в одной из квартир за стеной проходит облучение: у него выпали все волосы, усохло лицо; он еще сам ездит на машине, но все избегают смотреть ему в глаза или при встрече беспомощно и сладко улыбаются; и все близкие вместе с ним борются, и не верят, и надеются, но в какие-то до жути оголенные минуты видно, что он уже погружается в глубину, и все неотвратимей, и так ощутимо скоро его облысевшая голова, сверкнув макушкой, исчезнет в бездне вод…
Начинаются дожди. И все, что происходило в эти месяцы в той, другой, жизни – только цветики.
Пелес. [79] Это же черт знает что – гористое место называть ровной поверхностью. Незабываемые дни: недолгий сон в палатках разведчиков, полных дождевой воды, куда протискиваешься ползком, а, проснувшись, с ужасом видишь бусиные глаза крысы, пригревшейся на твоей груди; остервенело выбрасываешься из палатки, и пошло-поехало: бой на застроенной местности, бой на открытом пространстве, атака на укрепленный объект, засада и прорыв, а до места учения километров пять, вверх по скалам с носилками, на которых канистры с маслом, соляркой, мишени, и все это вместе весит более, чем четыре человека, а на тебе противоосколочный жилет, набитый гранатами, флягами с водой, патронами, и сверх всего еще два ящика с различными предметами для учений, и каска; скалы размокли от дождя, бежишь, соскальзываешь, падаешь, так что, добравшись до места, где тебе следует учиться убивать, ты уже сам почти убит.
79
Пелес (иврит): уровень, весы.
С утра до ночи бег по горам с полной боевой выкладкой; в обеденный перерыв – один верхом на другом; к ночи возвращение в лагерь с носилками, на которых раненый, а на нем все канистры и мишени; и кто думает, что этим кончился день, ошибается: в лучшем случае – спортивный бег на несколько километров по горам и силовые упражнения, в худшем – еще один марш-бросок по горам в полной боевой выкладке и с носилками да раненым.
Некоторые не выдерживают, удирают. Учения – как из рога изобилия: маневры группой, маневры отделением, маневры ротой. Жизнь индейцев-апачей, знакомая по фильмам, кажется райским времяпрепровождением. После полутора недель все с битыми спинами, растяжениями сухожилий ног, никто не в силах бегать кроме, конечно же, Ричарда – для него все глупости, у него все в порядке – носилка приклеена к плечу, шуток не понимает, а иногда и реальности: вернувшись с ночного дежурства, будит сменщика. Тот:
– Да я же командир батальона.
– Вставай, вставай. У меня во взводе все говорят, что они комбаты или начальники генштаба, когда их будят ночью на вахту.
На поверку оказывается, что разбуженный и вправду комбат.
И еще марш-бросок, и еще; одна отрада, что в конце маршей ждет их служащая в их роте Марсель с горячей пищей и добрым словом.
Сырой слезящийся декабрь пронизывает до костей. На два дня перебрасывают патрулировать в Газу.
Хермон. Высокий, северный, снежный. Мощный, от основ, скрепляющих костяк мира, в неверном свете слепящего зимнего солнца видением иного мира повис он над темно-зеленой Галилеей и песчано-желтыми Голанами, спирая надмирной своей огромностью юношеское дыхание.
В предрассветные часы 15 декабря, с воскресенья на понедельник, только министр обороны Ариель Шарон, собирающийся лететь в Ямит, может быть удивлен внезапному раннему звонку премьер-министра Бегина, который со сломанной и положенной в гипс левой ногой лежит в иерусалимской больнице Эйн-Карем. К семи у палаты Бегина, удивленно и не до конца проснувшись, уже толпятся министры, и на вопрос министра здравоохранения Шостака – "Зачем нас сюда собрали?" – вечный член правительства, который никогда за словом в карман не лезет, доктор Бург, отвечает: несомненно в связи с реакцией секретаря профсоюзов Мешеля, выразившего солидарность с польской "Солидарностью". В девятом часу министры, вздохнув и перестав маяться, узнают: речь идет об аннексии Голанских высот.
Когда Шарон говорит по телефону начальнику генштаба Рафулу, находящемуся с визитом в Каире, открытым текстом о том, что происходит, и что тому не следует возвращаться, обо всем позаботятся без него, а также о том, что Израиль не заинтересован в войне с Сирией и надеется, что решение не повлияет на добрые отношения с Египтом, подразделение "Ша-кед" уже поднимается на высоты Хермона, чтобы занять оборонительные позиции у станции воздушной канатной дороги.
Египет ожидает в скором времени возвращения Ямита, потому стерпит и не такое.