Шрифт:
Я пошел обратно, в каменный лабиринт, ощущая родство с домами, у которых глухие боковые стены: они вдруг обнаруживались одиноко и слепо беспомощными в высоте и пространстве. Но возникала слабая надежда, стоило лишь в глухой стене оказаться проему, окну, карнизу: мгновенно возникал ток уюта, одомашнивания, успокаивая пространство, открытое ветру и тревоге.
Вдалеке маячили коньки и шпили старого Яффо видением Наполеона, посетившего в этих местах чумной госпиталь: частный случай в потемках истории высвечивался в легенду из уст в уста сквозь время.
Примешивалась ли к моей тяге вернуться к легендам и истокам национальной жизни, в Израиль, жажда риска, заложенного в двусмысленности слова "проиграть": желание проиграть всю жизнь сызнова, как игру по новым правилам, и риск проиграть все? Душа ли теряет стыд и такие мгновенья, внезапно обнажая свои пугающие извивы.
Словно прострелило из щелей прошлого сквозняком набивших оскомину споров в смеси с водкой и скудной закуской – кухонных диспутов российских со времен Герцена: среди пьяной болтовни и судорожного проживания минут мелькает малыш, мой сын, внесший морозную свежесть с улицы в кухонную тесноту, и вот мы уже вываливаемся гурьбой на снег, бежим, несемся на лыжах, мимо кустов, заборов, вниз, к заброшенной парашютной вышке над Комсомольским озером, рядом со мной малыш и грузный, пыхтящий наш сосед; падаю в снег, рассекаю до крови кожу на суставах пальцев левой руки, кровь кажется неправдоподобно яркой в сером обволакивающем холодным угаром дне; через день умирает мама, через пятнадцать лет узнаю, сын соседа уехал в Америку, а он разбит параличом, тучный любитель еды и женщин, всего на несколько лет старше меня – так ткется от человека к человеку мимолетный кусок жизни, и существуешь в нем, не думая о будущем, но раздается трубный глас, белеют шрамы на суставах пальцев, и малыш, который уже выше тебя на голову, махнув рукой, растворяется за поворотом.
Болтовня, как привычная среда проживания, накрывала с головой свинцовыми водами: там мы знали, как не быть патриотами.
Здесь мы не знаем, как ими быть. Для них, сыновей наших, это не знание, а – судьба.
И тайный укор точит сердце…
"Кол нидрей…" – "Все обеты, зароки, клятвы, необдуманно данные самим себе, отпусти нам… ибо раскаиваемся".
Тяжкий вздох огромного зала, как внезапно возникший среди тишины и низин вал, выносит на гребне плач кантора: "Кол нидрей…"
Душа ли теряла стыд, судил ли я криво, возводил напраслину на собственную жизнь, сетовал на судьбу?
«Прости за грехи, которые мы совершили вынужденно и по своей воле…»
Вчера, 6 октября, годовщина войны Судного дня. Целый день – в Иерусалиме. Музей Катастрофы: ослепительное солнце, каменное подобье шатра среди Иудейских гор, щебенка, острые осколки камня, залив олив, дальний олеографический силуэт старого Иерусалима с башней Давида; огромен шатер, масса народа, но слышен каждый всхлип, голосом кантора плачет пространство, неуловимым дымом уносится в отверстие в крыше шатра поминальная молитва – «Кадиш».
Арочное небо пророков Исайи и Иезекииля недвижно.
"Итгадал вэиткадаш…" – «Да возвеличится и воссвятится имя Его…»
Лишь древо жизни обладает прозрением, а я – лист ли, побег корня – слеп, но всеми силами души восстаю против этого: может это и есть самый тяжкий грех, и я должен в нем раскаяться, ибо сейчас, как никогда, боюсь поплатиться?
Солнце клонится к закату над Иудейскими горами.
Тревожное перешептывание по улицам и кровлям: убит президент Египта Садат. Из низовий Нила по радиоволнам еще доносится какое-то бормотание, призванное заменить надежду, но всем ясно: убит.
"Ви ихье шалом алейну вэ ал кол Исраэль…" – «Да будет мир всем нам и всему народу Израиля…»
Да будет…
Ибо у каждого – свой "Кадиш" – под одну и ту же землю на разных кладбищах мира ушла часть моей жизни с отцом, матерью, бабушкой; в потаенных нишах ночи копошится воронье: царапанье, шуршанье, гнусавый крик, летящий в пустоту над Средиземным морем:
"Кэ-р-р-а, кэ-р-а-ра…" [68] – как обрывки сатанинской молитвы – «Разрыв, разрыв… никакой сущности, только пустота, пустота, и в ней лишь сладкая жажда греха, уже в зародыше своем несущая столь же сладкую жажду раскаяния…»
68
Кэра (иврит) разрыв.
Тонкий, едва уловимый, парок стелется по земле, словно парок голосов молчания – всех ушедших: зримое эхо их жалоб о несбывшихся желаниях и нарушенных обетах…
Возвращаюсь в зал огромный, как трюм корабля.
Обвал слов – повторяемых в мистерии покаяния, оживающих в плаче пения…
Человек, оплакивающий свои грехи как собственную смерть, как время пребывания в неживой среде. Напоминает ли это хотя бы отдаленно изначальный миг перехода от бесчувственного камня к живой боли?
Можно ли быть хладнокровным и насмешливым в этом кратере очищения, в этом вулкане извергаемых слов, пусть ежегодно повторяемых, но ведь и лава и вулканический пепел постоянны в своем составе?
Неужели лишь страх за сына, только начавшего спускаться в кратер пусть дремлющего, но в любой миг готового взорваться вулкана, сжег в душе кощунственный скептицизм по отношению к любой людской мистерии, воспринимаемой как давно сыгравший себя спектакль?
Где суждено мне бросить якорь – между молчанием камня и велеречивостью молитвы? "Прости притворство преклоняющихся ниц перед Тобой, упорство надеющихся на Тебя, вину простодушных, прости лукавые умыслы, злоумышление, ужесточение, зависть сердца, прости грехи мудрствования, оправдывание перед самим собой в часы ночи… "