Шрифт:
– Пообещали. С тобой увидят, руки-ноги переломают.
– И могут?
– Ого. Мужики, те нет, а бабы – в два счета.
– А много еще тут евреев?
– Да ты что? О других не слыхала. Одна я такая.
Прадеду спасибо, на двадцать пять лет сюда в солдаты прислали.
– Вот оно что? Так ты, выходит, внучка кантониста?
– Слыхивала это слово, да не знаю, что означает.
Какие только трагедии не таит глухомань.
Всю дорогу до ее дома разъясняю ей, что это такое – кантонист. А она все оглядывается.
Так я и не увидел ее больше, не узнал, с кем она живет, кто ее родители. Ушли мы на неделю в тайгу; в глуши, за Перевалом столкнулись с другой геологической группой, скомплектованной из москвичей и иркутян, недавно пришедшей в тайгу и еще находящейся в ранней романтической стадии: по ночам жгли костер, играли на гитаре да пели:
Чего же ты не спишь?Мешает спать Париж…Девушка там была с ними, моих лет, москвичка, симпатичная блондинка Люда Кондратьева, так что выдержать не мог – не взять в руки гитару. Назад, в поселок, возвращались вместе, мы с Людой замыкали цепочку. Жили они в общежитии рудничного управления, недалеко от знакомого рудничного зева, в нескольких километрах от поселка.
Теперь все свободное время я пропадал в этом общежитии, домой возвращался далеко за полночь в сопровождении шумных вод Слюдянки и месяца, тревожно светившегося в дебрях молчаливо насупившейся тайги.
По общежитию шлялись вечно пьяные бабы, визжали и сквернословили. Спившиеся бабы вообще намного омерзительней алкашей-мужчин.
Однажды пьянка – то ли чьи-то именины, то ли чьи-то поминки – достигла кошмарной разнузданности: плясали с визгом, ухали да грохали, выл патефон, разрывалась гармошка.
Настоящий шабаш ведьм, похлеще Вальпургиевой ночи из "Фауста".
Люда относились к этому довольно спокойно, смеялась, указывая в окно на какую-то всю мятую, полуголую бабу, выскочившую под общий хохот и улюлюканье верхом на помеле. Говорили, что она чуть ли не сестра того погибшего шахтера; после его гибели мать запила, так дочь вроде ее развлекает, точь-в-точь как старуха Баубо из античной мифологии: непристойной болтовней и кривляньем пыталась развлечь богиню Цереру, охваченную тоской по дочери Прозерпине, которую Плутон, верно, древний покровитель рудокопов, унес в свое подземное царство.
Часу во втором ночи я шел от общежития через тайгу в поселок. Метров за сто позади меня, совершенно пьяные, топали три грации, а вернее, три ведьмы, никого не видели, никого не слышали, только самих себя, пели, плясали да ухали всю долгую дорогу до Слюдянки. На всю жизнь запомнились мне их какие-то безумные частушки:
Как у милки у моейЮбочка расходится,Это в юбочке у ейХулиган заводится…И припев, дружный, хриплый, с визгом и гуканьем:
Под горой, д-на горе,Улю-лю, камора.Утопили в АнгареМаева ухажора…Поздний месяц освещал их смутные фигуры, слабо колыщущиеся и столь не соответствующие зычным их голосам…
Ты, милок, свое точилоНа меня не спихивай.Всю мочалу размочилоВодкой облепихивой…Я не мог понять почему, но дикая тоска подступала к горлу, а знакомые сопки с Хамар-Дабаном во главе отрешенно светились в каком-то выхолощенно-белесом сиянии месяца.
По Байкалу с омульком,Ух ты да ах ты,Мы на лодочке плывемС бух ты Бар ах ты…Долго еще по всей Слюдянке несся женский визг:
Утопили в АнгареМаева ухажора…В середине октября Люда уехала в Москву.
Мы продолжаем дичать в глухомани.
Но уже набивают готовые шурфы доверху мешками с взрывчаткой.
Приближается день взрыва.
О нем трубят по местному радио как в архангельский рог. Район Перевала объявлен закрытым. Дотошный и осторожный Миша ведет меня за собой на одну из давно облюбованных и обследованных им сопок.
День ясный, безветренный, и потому Байкал вдали кажется цельно отлитым куском света. Перед нами ставшая за эти месяцы знакомой до мелочи гора, очертания свои получившая от начала мира, покрытая живой шкурой тайги, в мертвой тишине доживающая свои последние часы. Где-то веселясь, пластается в воздухе бурундук, не подозревая своей участи. Мощной мачтой вытянулся в небо сибирский кедр, не желая смиряться с судьбой, хотя изводят его по всем сибирским весям.