Шрифт:
На эстраде полукруглого зала полный, розовый человек во фраке. Перед ним столик, на столике графин с водой и стакан и еще объемистая рукопись.
— Боже! Неужели он всю рукопись?
— Тише, тише, сзади кто-то шикает, кто-то смеется.
— Это Аносов Толстый. Не умный, но говорят зажигательный. Впрочем, для меня он очень скучен. Розовый человек во фраке (Он же Аносов) начал говорить сразу как-то напыщенно, в тоже время фамильярно, то, разводя руками, то, потирая их. Пачку мелко исписанных листов он держал в руках, но в нее не заглядывал. Закончил он свою речь, длившуюся целый час так:
— Итак, та литература, о которой я говорил (удар в грудь) — это поле, огромное поле (развод руками) по которому бродят гениальные полководцы, полководцы ума (стук по голове), таланта и воли, ища применения сил, вдаваясь иногда в крайности (снисходительная улыбка), но всегда, всегда высоко держащие свое знамя (повышение голоса), знамя любви, правды и (придыхание) свободы (поклон).
Гром аплодисментов, несмолкаемый шумный, горячий, точно стены и потолок рушатся… Яркий электрический свет: молодые лица, доверчивые глаза, почти с благоговением смотрящие на пухлого розового (теперь пунцового) человека во фраке, кланяющегося на эстраде, прижимающего руки к груди, к бедрам, и готового, казалось, снять с себя все и отдать ближнему. Как трогательно, смотрите. Ему подносят цветы.
— Знаете, у него жена в прошлом году умирала с голоду, бросил ее, влюбился в гимназистку, по подписке собирали ей.
— Какая гадость.
— Нет, это выдумка. От зависти.
— Ведь это частная жизнь. Она не имеет никакого отношения к его выступлениям на диспутах.
— Вам тоже не нравится? Я рад. Он противный. Вот эта Грановская. Да. Та самая знаменитая. Ее романами зачитываются все. Она очень милая. Я ее страшно люблю.
— Вы с ней давно знакомы? — послышался чей-то голос.
— Нет. Недавно. На одном литературном вечере…
Эдуард Францевич в дверях. Проносится волна людских голов. Эполеты военных, форменные тужурки, сюртуки студентов, изредка мундиры, прически дам, косички гимназисток. Пахнет духами, пудрой, потом, сукном.
— Алексей Бикс, Бикс.
— Где?
— Там, внизу, да вот же с толстой дамой говорит.
— Кто эта такая?
— Ах, счастливая.
Толпа кидается к Биксу. Аплодисменты. Овации. Откуда-то берутся цветы…
— Это самый популярный поэт, Эдуард Францевич.
— Бикс?
— Ах, Бикс, я немного читал.
Высокий, стройный, очень красивый Бикс раскланивается, улыбается.
— Борис Арнольдович. Ваша фамилия на афише. Выступаете?
Боря целует руку Грановской.
— Нет, я только несколько слов. Может быть, и не выступлю, слишком много светил.
— Нет, нет, вы должны обязательно выступить. Я ведь вас пришла послушать. Да, в среду на масляной, не забудьте к нам на маскарад.
— В любом наряде?
— Да, да, конечно, в чем угодно.
— Должно быть что-то необычное?
— Нет, нет, у нас просто.
— Вы будете выступать?
— Не знаю. Мне очень не хочется. Я хотел сказать несколько слов о новых писателях, непризнанных, над ними теперь смеются: Ябликов, Бринц и другие, но здесь такая публика…
— Тем более, тем более, должны выступить. Это произведет впечатление. Пора.
— Борис Арнольдович, милый, кстати, чтобы не забыть, когда будете говорить. Напомните, между прочим — это, видите ли, я даже приготовил. — В Борину руку попадает вчетверо сложенный лист бумаги. — Вы можете прочесть, как образец новой поэзии. — Моя фамилия — Новиков. Ведь вы помните?
— Да, да, конечно. Мне ваши стихи нравятся, хорошие.
— Борис Арнольдович, Вы, кажется, в критики записались?
— Эдуард Францевич, я почему-то очень волнуюсь.
Старенький председатель диспута вздыхает. Звенит колокольчик. В зале душно. Электричество как-то особенно ослепительно. Боря не выходит, а как-то выкатывается на эстраду. Не может ничего сказать. Как много народа. Со всех сторон любопытные взгляды. Боря выступал очень редко, больше на студенческих, и теперь он чувствует, что всё, что он хотел сказать, расплывается, тает, он хочет что-то сказать, но в это время чей-то голос из амфитеатра громко спрашивает:
— Как фамилия? Громче. Громче. Не слышно.
Раздается смех.
«Чего они смеются? — думает Боря. — Во мне нет ничего смешного. Когда толстяк Аносов пыхтел, было гораздо смешнее, однако над ним не смеялись, наоборот, хлопали». Опять звонок, усталый, и Боре кажется досадным голос председателя:
— Борис Арнольдович Анайцев.
— Как? Как?
Вдруг со стула поднимается Аносов и своим мягким, сочным голосом говорит:
— Господа! Тише. Будет говорить молодой литератор Анайцев.