Шрифт:
— У нас пока нет военных успехов, если не считать контрнаступления под Москвой,— сказал Сталин.— Вот начнем одерживать победы — тогда и можно будет осушать рюмки до дна. Особенно за успехи второго фронта.
«Ну и язва этот Сталин»,— подумал Черчилль, а вслух произнес другое:
— Надеюсь, что, соединив наши усилия, мы достигнем военных успехов. Русская армия не отдает без боя ни единого клочка своей земли. Я верю, что настанет момент, и она перейдет в наступление.
— Дай-то Бог,— коротко отреагировал на эти слова Сталин.— Мне хотелось бы высказать свое суждение о конвоях ваших судов, направляемых в Россию. Мне кажется, что они не очень хорошо организованы. В июне почти полностью уничтожен немцами ваш арктический конвой. Разве у английского флота нет чувства гордости?
Пожалуй, ничто не могло так чувствительно задеть Черчилля, как это вроде бы вскользь оброненное замечание.
— Вы должны мне верить, что английский флот действует правильно и высоко держит свою честь,— хмурясь, возразил Черчилль.— И поверьте, я действительно знаю много о флоте и войне на море.
— Это означает,— тут же вклинился в его речь Сталин,— что я ничего не знаю о флоте и о войне на море.
— Вы скромничаете. Хотя истины ради надо сказать, что Россия — это прежде всего сухопутный зверь, а англичане — это звери морские.
Было уже около трех часов утра, когда Черчилль сказал, что ему пора ехать. У него трещала голова. Он попросил Молотова не провожать его на аэродром. Тот с укоризной посмотрел на Черчилля, и в этом взгляде премьер прочел: «Вы могли подумать, что я не провожу вас?»
В Москве всю ночь свирепствовал ливень. Над аэродромом стоял густой туман. Громоздкий «либерейтор» нехотя вполз на старт. Черчилль, попрощавшись с провожающими и особенно тепло с Молотовым, тяжело поднялся по лесенке в самолет, и вскоре все увидели в окошке его усталое, с набрякшими веками лицо и два пальца, обозначавших латинскую букву «V» — «виктория»!
Самолет взмыл в воздух, а в голове Черчилля уже складывались строки послания бывшего военного моряка президенту Рузвельту:
«В целом я определенно удовлетворен своей поездкой в Москву. Я убежден в том, что разочаровывающие сведения, которые я привез с собой, мог передать только я лично, не вызвав действительно серьезных расхождений. Эта поездка была моим долгом. Теперь им известно самое худшее, и, выразив свой протест, они теперь настроены совершенно дружелюбно. Это несмотря на то, что они переживают самое тревожное и тяжелое время».
А Сталин, оставшись один, еще долго не ложился спать. Прокручивая в голове все, что было сказано Черчиллем во время их продолжительных бесед, он как бы оценивал заново их смысл, открывая в словах английского премьера то хитроумные недомолвки, то двусмысленности, а главное — стремление уйти от прямых ответов.
«Этого старого боевого коня не проведешь,— все же отдавая должное Черчиллю, подумал Сталин.— Но и товарищ Сталин тоже не из разряда простаков. Товарищу Сталину совершенно ясно: эти храбрые союзники не откроют второго фронта до тех пор, пока их штабисты, переквалифицировавшись в поэтов, не придумают операции по вторжению какое-нибудь сногсшибательное лирическое название. И главное, пока товарищ Сталин не начнет в одиночку дубасить и гнать в шею немецких захватчиков. Вот тогда-то эти храбрецы и спохватятся».
Молотов, вернувшись в Кремль, узнал, что Сталин еще бодрствует, и зашел к нему, чтобы рассказать об отлете Черчилля.
— Кажется, Вячеслав, Черчилль тебя просто обворожил,— усмехнулся Сталин.— А между тем не следует забывать, кто такой Черчилль и кто такие наши союзники англичане. Им ничто не добавляет большего удовольствия, как обвести своих союзников вокруг пальца. Во время Первой мировой войны они постоянно обманывали русских и французов. А Черчилль? Черчилль — это человек, который у тебя из кармана копейку утащит, если ты уши развесишь. Да, да, копейку утащит из кармана! Ей-богу, утащит из кармана копейку. Рузвельт не таков. Этот руку запускает только за крупной монетой. А вот Черчилль — Черчилль и за копейку готов…
Глава восьмая
Война вторглась в жизнь Сталина как мощный взрыв, который не может не ошеломить и не изменить человека, каким бы сильным и волевым он ни был. И чем дольше продолжалась эта война, тем глубже и упорней входила она в его душу, в его образ мыслей, в его повседневную жизнь, вновь вовлекая его в не затихающую ни на миг борьбу, в то состояние, без которого он не мыслил себя как личность.
Война с реальным внешним врагом вполне отвечала духу и характеру Сталина: она не давала ни минуты передышки, обеспечивала постоянный образ врага, непрерывно звала в ожесточенную битву, в стихию кровавых баталий, в схватку не на жизнь, а на смерть.
Любимыми детищами его мозга во время войны были издаваемые им приказы и директивы. Они были естественным порождением склада его ума и нравились ему уже тем, что кардинально отличались от постановлений и распоряжений мирного времени. В постановлениях обычно содержалось до неприличия много воды, они были до тошноты многословны, часто туманны и расплывчаты, их можно было при желании толковать по-разному, вкривь и вкось, и не столь уж затруднительно находить причины, объясняющие их невыполнение, а то и прямое игнорирование. Приказы же были лаконичны, суровы, и каждая строка, каждое слово и, казалось, даже каждый знак препинания гипнотизирующе действовали на всех, кто читал эти приказы, моментально приводя к пониманию того, что всякое инакомыслие, всякое обсуждение приказа и тем более неисполнение его грозит неизменной карой — смертью. Самим приказом человек уже становился на грань хорошо известного выбора: выполнил — грудь в орденах, не выполнил, ослушался — голова в кустах.