Шрифт:
— Ну что тебе сказать, милая… — рассудительно изрек Петр Викентьевич. — Чтобы вспомнить что-то, я обычно рисую проблему в виде чертежа. Или схемы, диаграммы, графика, наконец…
Маша попыталась представить слова капитана, засевшие в сознании острой занозой, как посоветовал папенька, но у нее ничего не вышло. В чем она тут же и призналась отцу.
— Значит, у тебя не логическое, а гуманитарное, образное мышление. Попробуй представить то, что ты пытаешься вспомнить, в виде какой-нибудь красочной картинки. Натюрморт там, я не знаю, гравюра… Не подходит?
Маша зажмурилась изо всех сил, но никакой картинки, гравюры или самой малой миниатюры на тему решетниковских слов так и не предстало перед ее мысленным взором. Только красные круги на черном фоне, которые плавно покачивались, а иногда медленно перетекали один в другой.
— Нет, папенька. Ничего не выходит, хоть ты тресни! — капризно поджала губки девушка.
— Ай-яй-яй, — притворно погрозил ей пальцем Петр Викентьевич. — Как не стыдно так выражаться? А еще благородная девица, истинное слово.
— Никакая я не благородная, — в сердцах бросила Маша. И тут же с тоскою представила, как папенька с маменькой сейчас в один голос примутся дружно читать ей нотации и вести назидательные беседы об их знаменитом и знатном роде Апраксиных. Послушать их, так благородства у Апраксиных — выше крыши и еще до Юрьевских огородов хватит. Почему же они живут в Залесном, а не в Петербурге, где вращаются все столичные штучки высшего света? Или на худой конец хотя бы в Москве?
Но папенька ничего не сказал ей нравоучительного. Лишь вздохнул устало, посмотрел на дочь внимательными, близорукими глазами и предложил:
— Ну а уж коли и с картинками не выходит, просто напиши. Только мысленно.
— А это как? — озадаченно спросила девушка.
— Ничего сложного, душа моя. Представь, как ты пишешь в воздухе то, что тебя беспокоит. Или еще лучше — как эти слова возникают сами. И тогда уже смотри — по почерку, форме букв, цвету, — нет ли чего знакомого.
Он ласково обнял дочь и откашлялся.
— А сейчас извини, Машенька, мне надо немного отдохнуть. Да и перекусить не мешало бы.
Он направился в свой кабинет, но на пороге обернулся и спросил, причем нарочито равнодушным, рассеянным тоном:
— Кстати, а как там наш капитан? Решетников? Скоро ли у нас объявится?
— Только сегодня был, — буркнула Маша. — Я ему показывала картинки из твоих иллюстрированных альбомов по всяким дорогам да мостам. Я скучала, а он ничего, живо всем интересовался и даже задавал вопросы. Но что я ему могу сказать? У меня ведь ни математического, ни образного мышления. Так, буковки одни…
— Ну-ну, не надо так огорчаться, — успокоил ее Петр Викентьевич. — Нужно только постараться, сделать над собою усилие. И тогда все получится, вот увидишь.
— Правда? — уже примирительным тоном уточнила Маша.
— Конечно, душа моя Машенька. А какая жалость, что Владимир Михайлович меня не дождался! У меня ведь есть для него одна чрезвычайно интересная закавыка.
«Закавыка» у Петра Викентьевича в переводе с путейского означала очередную ошибку в чертеже, неправильно спрямленный маршрут или нечто подобное из его инженерной практики.
— Не знаю, мне это неинтересно, — пожала плечами Маша.
— Да? — уточнил папенька, с сомнением глядя на дочь. — А мне показалось, что тебе, напротив, весьма интересно с Владимиром Михайловичем. То есть господином капитаном, — добавил он. И, не давая дочери возразить ни слова, поспешно замахал рукою:
— Все-все, ухожу. Где Фрося? Ау? Есть хочу, Фросенька! Не дай погибнуть во цвете лет…
Из гостиной тут же откликнулась маменька, заметив нечто мягкое и в высшей степени тактичное насчет цвета лет ее дражайшего супруга. А Маша поскорее отправилась в другое крыло дома, уединиться и дать волю своему капризному и своевольному воображению.
Она опустилась в кресло и блаженно закрыла глаза. Несколько минут сидела, просто отдыхая, изо всех сил пытаясь ни о чем не думать. Однако получалось плохо. Маша знала собственную натуру: если ей что в голову, как частенько говаривала маменька, втемяшится, так она не успокоится до тех пор, пока не поставит на своем. А сейчас девушке предстоял самый сложный поединок — с собой и собственной памятью.
Поначалу у нее ничего не вышло. Буквы почему-то никак не желали писаться, а коли и получались перед ее закрытыми глазами, то после наотрез отказывались складываться в слова. Вдобавок ее все время кто-нибудь отвлекал.