Шрифт:
Мне обещали большую выставку. Выставка не состоится. Я рассчитывал на роман. Теперь я и думать об этом не мог. Я торопился. Я не смел торопиться. В этот краткий период нерешимости я совершал все то, за что по справедливости ненавидят художника: хватал, крал, впитывал в себя любовь с той жадностью, с какой фталовая зелень впитывает свет. Я принимал самые немыслимые благодеяния Марлены, которая исчезала и появлялась внезапно, как непрерывные и поразительные ежедневные дары, как шестикрылый серафим, щеки разрумянились, глаза ласково прищурены, и она приносит, к примеру, большущий кусок воска и утюг, предлагая с их помощью прилепить на место травмированный коллаж, после того как удастся вновь разровнять его и сделать плоским. Все трогало меня в этом подарке, в особенности – до изумления, до боли – утюг, паровой утюг «Санбим», бледно-голубая пластмасса десятилетней, как минимум, давности, напомнивший, мне субботние вечера: по радио передают репортаж со скачек, мама гладит в душноватой пристройке. Жизнь в полумраке родного дома, вдали от искусства.
Половину своей богом проклятой жизни я водил знакомство с дилерами, владельцами галерей и экспертами, и ни один среди них не сообразил бы предложить мне воск и утюг. Для воспитанницы средней школы Беналлы она оказалась на редкость сообразительной. Порой в первую безумную неделю, когда в моей спальне расположился Екклесиаст, а Хьюбезмятежно храпел на полу, мы с Марленой попросту устраивались на японских каталогах. Она говорила; я гладил бледные подсвеченные волосы ее загорелых рук, напуганный собственным блаженством.
О супруге я пытался спрашивать, но она так крепко держала свою личную жизнь при себе, как турист прижимает к себе в электричке сумку, и о нынешней жизни Оливье Лейбовица я узнал от нее не больше, чем можно догадаться по вспышке молнии у кромки горизонта. Зато я засыпал, вонзившись в нее.
По утрам она обычно бывала весела и легка, но дважды я видел, как нежный нервный лоб пересекал вздувшийся сосуд, и оба раза она уходила внезапно, оставив мне на память лишь грязную чашку в раковине. Уходила на встречу с мужем. Я бы с ума от этого сошел, но меня окружала та нежность, с какой мы всю неделю трудились над «Екклесиастом», целая страна, которую надо было отмыть, исцелить, отчистить, приласкать. Словно дуешь любимой в ушко.
На темпе восстановительных работ сказывалась дождливая погода, внезапно похолодало, и краска сохла медленнее, но к тому времени как вернулся северо-западный, «Екклесиаст» уже вновь превратился в единое целое – весьма серьезное, на хуй, целое. На четвертый день я удалил болтающиеся обрывки ниток и отскоблил песком нарушенные слои между основой и коллажем. На следующее утро коллаж закрепили в отдельном углу, и то с помощью струи пара, то безжалостно распяливая, мы сумели распластать его и выровнять основу и уток. На седьмой день я стоял с воском и утюгом в руках над гладким, без морщин, коллажем, который сняли с дыбы и разложили на паркетном полу. Тихо-тихо, аккуратно.
– Друг, – обратился я к Хью, – сегодня я веду Марлену обедать. – Я вручил ему два куриных сэндвича и большую бутылку коки. Приняв это подношение, он смерил меня взглядом покрасневших, хитрых крокодильих глаз.
Я приподнял бровь.
Он слегка покачался, обдумывая мою просьбу. Вслух ничего не сказал, но я заметил знакомый тик, выступившую далеко вперед скользкую нижнюю губу, и понял, что если задержусь, выйдет большой скандал.
Я сказал, что мы будем по соседству, «у Китайца» – намек на единственный ресторан Бахус-Блата.
Хью пристально изучал наручные часы и не удостоил меня взглядом. Жалкая парочка, мы оба. Но спустя десять минут злость во мне улеглась, как только я уселся рядом с красивой женщиной в «Букит Тинджи» (ничего китайского, если вас это интересует).
Она устала, глаза ее запали.
– Не спрашивай, – предупредила она. – Дай мне поесть.
Я повиновался. Мы сидели рядышком, как дети, я окармливал ей тушенное в кокосовом молоке мясо и рыбу под острым карри и утирал ей губы кончиком пальца. Она болтала о странностях Японии. Только об этом мы и говорили. Не все ли равно, о чем говорить?
– Поселимся в Асакуса, – рассказывала она. – Местечко запущенное, но есть там один классный отель.
– У меня денег нет, – возражал я, – даже на автобус до Воллонгонга.
– Они заплатят, – смеялась она. – Ну и дурачок же ты.
– A ты?
– Тоже дура? Нет, я вхожу в эту сделку, дорогой. – Она обхватила меня рукой за подбородок, погладила мое ухо. – Я – медиатор.
– Это еще что такое?
– Это по-японски. Тот, кто заказывает выпивку.
Я не мог объяснить ей, что для меня все это останется мечтой. Я никогда не уезжал из Австралии и никогда не уеду. Нельзя оставлять Хью. Я не имел права даже задержаться в «Букит Тинджи», к девяти часам я уже эскортировал бедняжку Марлену обратно по раздолбанным ступенькам Бэтхерст-стрит. Хью, всегда Хью.
Открыв дверь, я застиг его врасплох с кистью, на хрен, в руках.
Я ринулся к нему, а он отшатнулся, придурок, принялся задницу чесать, по небритой роже расплылась идиотская ухмылка.