Шрифт:
на любвеобильных шанхайских обезьянах я зарабатывал больше, чем в мэрии Грозного. Кроме того, в Москве не стреляли и курицу гриль продавали на всех углах.
В выходные спал до упора. Часами лежал в ванной. Иногда пытался что-то написать. В голове крутились фразы. Какие-то любопытные люди смутной внешности выступали из тумана, чтобы обменяться ловкими репликами. Но, перенесенные на бумагу, обращенные в значкибуковки, они представали чужеродными существами, инопланетянами, никак не совпадавшими с заоконной реальностью. Я не понимал, кому могут быть интересны мои персонажи. Наверное, так чувствовал себя Грин, когда среди тифа и лязганья маузеров сочинял сказки про алые паруса, полные упругим соленым ветром.
С шести утра до полуночи меня окружали грубые, с сухими телами люди и машины, и сам я был такой же. Пропитался бензином, табаком и перегаром, запахи нельзя было отмыть никак и ничем.
Машина вымогала мелкого ремонта. Рука привыкала к отвертке, отвыкала от авторучки. Даже от вилки отвыкала: я варил густые похлебки, с мясом, перцем, макаронами, хлебал, заедая мощными скибками черного хлеба; глотал не жуя.
Полюбил чай с водкой, стакан того, стакан этого; в любой последовательности.
С железной кормилицей установились особые отношения. Ее не было жалко. Я даже не закрывал на ночь двери. Однажды в пробке меня несильно ударил едущий следом кабыздох под управлением наголо бритого мальчишки. Ткнул бампером. Я даже не вышел посмотреть. Паренек какое-то время катился рядом, проделывал жесты извинения, смотрел уважительно. А я криво улыбался. Остынь, приятель. Лучшая машина из всех, что я знаю, – это танк Т-90. Все остальное – детский сад.
Через пятьдесят дней авто развалилось, под этим предлогом я с облегчением взял отпуск.
Был октябрь две тысячи второго, сын ходил во второй класс. Я иногда жалел, что отправил его в школу с шести лет. Все его приятели были на год старше, для их возраста – существенная разница. Мальчишка непрерывно попадал под чье-то влияние, его обманывали, им пользовались. Зато если я замечал, что с ним, маленьким, всерьез считаются и уважают – меня переполняла гордость.
Отпуск неприлично затянулся, но брат не возражал. Он понимал мои цели. За пятьдесят дней манипуляций с обезьянками я сделал сбережения, купил новые ботинки и все альбомы «De Phazz». Отнес приличную сумму жене и получил в ответ несколько хороших улыбок. Правда, еще не был забыт ватный, голубой с зеленым июль, дремотные дни на пляже. Хотелось назад, в лето, в теплую воду, в безделье.
Осень не пожалела, обрушилась всей своей артиллерией – лужами, дождями, сквозняками, грязью под колесами, я все время мерз.
В первое воскресенье октября решился и пошел в лес, за грибами. Собрал два десятка шляпок, отбирал только самые крупные, размером не менее чайного блюдца. Высушил и ежедневно заваривал. Начинал с половины шляпки, постепенно увеличил дозу вчетверо, но так и не добился полноценных галлюцинаций. Видимо, подмосковные мухоморы слабоваты. Или надо было заваривать крепче? Не знаю. Посоветоваться было не с кем. Водку пить – в моей стране каждый второй профессор и академик, а насчет мухоморов народ совсем неграмотный.
На полной дозе удавалось добиться только слуховых иллюзий – зато чрезвычайно четких. Слышал звуки каких-то сражений, средневековый кольчужный звон, ржание обезумевших лошадей, дикие вопли сшибающихся ватаг. Потом приходил в себя и печально размышлял: вот, опять 8 битвы, драки, кровопролития – почему мне везде одно и то же? Почему не уловил ангельского шепота, или младенческого смеха, или птичьих голосов? Колокольчиков благозвучных? Каких-нибудь мелодий чистых, возвышенных? Что же мне, всю жизнь посреди бури маяться? Тридцать три года прожил, и всегда меня устраивали бури и драки. Вне драки зачахнуть норовил. А теперь, после мухоморов, муторно было и себя жалко, до такой степени, что хотелось сложить стихи, простые и плавные.
Но не складывались стихи, ничего не складывалось.
Горевал и пьянствовал.
К середине месяца мухоморы все вышли. И резать себя не было никакого желания, совсем. Скальпель и йод спрятал подальше. Вспоминал кровавое лето, рассматривал бледные отметины на плечах, на груди и удивлялся – как же надо было себя презирать, чтобы дойти до такого? Нет, я продолжал себя презирать, но иначе, на другом, более высоком уровне; теперь я презирал и себя недавнего, летнего. Голого, обкуренного, с рассеченной грудью, дрожащего в пароксизме самоуничижения. Все было чрезмерно кинематографично, сплошные понты. Рисовка перед самим собой. Нюхал йод, бодрствовал до рассвета – охуенно красиво. Ах, как ты, братец, себя любишь! Ты пореже к зеркалу бегай – авось, пройдет.
Подумаешь, лишился денег. Подумаешь, не смог пойти на убийство. Подумаешь, не пригодился на войне.
Пей, и полегчает.
Банкуй обезьянками.
Вон, с Миронова бери пример. Вчера звонил ему в Таганрог, приглашал приехать. Не могу, сказал друг, бухаю страшно. По три литра в день. А в выходные – по четыре.
В ноябре опять были обезьянки, и частые поездки в семью, и сухие разговоры с серьезной женой, и подаренный сыну футбольный мячик, и подыхающий автомобиль, и звонки старых знакомых – есть классный таджикский пластилин, с двух затяжек обездвиживает, сорт называется «смерть чабана», будешь брать?