Шрифт:
Мне хотелось задушить ее. Я, демонстрируя силу, выставил ей под нос кулак, впрочем, скорее для сравнения, показывая, что размерами он не уступает ее голове. Между тем, Глория всюду ковыляла за мной, цеплялась за мои ноги, плакала и скулила, выпрашивая хлебца. Тут я подумал, что в моем положении первым разумным шагом было бы самому что-нибудь съесть, и я тотчас это осуществил и выпрямился, моя осанка приняла достойный вид. А Глории, не отходившей от меня и не терявшей надежды с моей помощью утолить голод, я, жевавший хлебный мякиш, не без злорадства заявил, что весь хлеб мной съеден, но ее матери я скажу, что съела она, Глория, и ее за это накажут.
Глория никак не могла уяснить, что же происходит, и смотрела на меня затуманенным взором, с мольбой. В конце концов я довел обеих девочек до немыслимого горя. Они бросились за ширмочкой на кровать, обнялись и завыли в один голос. Роза, изнуренная нервным напряжением, вскоре уснула. Я сидел в грязной, обшарпанной, далекой от жизни комнате и не знал, чем занять себя. Я с изумлением и возрастающим беспокойством вслушивался в беспрерывные всхлипывания и просьбы, доносившиеся из-за ширмочки.
– Дай хлебца!
– более или менее отчетливо выкрикивала Глория.
В свою безнадежную и горестную просьбу она вкладывала всю душу, все свое детское, наивное и вместе с тем какое-то нечеловеческое страдание, перед силой которого я не мог не содрогнуться. Я падал в чернильную тьму, какие-то темные и непроницаемые твердыни стискивали меня со всех сторон. Уже не одна Глория говорила со мной из-за ширмочки, а все в комнате требовало хлебца, стол и стулья, вазочка с чахлыми цветами, драные обои все испускало ужасный звук, поглощавший меня, терзавший и истреблявший мою душу.
Я встал и отправился к их кровати. Но я будто видел со стороны, как иду к ней, как если бы кто-то другой шел в моем теле. Это было какое-то тяжелое, фантастическое продвижение, шаги как во сне, на месте и в бесконечности, в пустом пространстве и одновременно неодолимо вязкой среде. А ведь участь Глории была уже решена.
За ширмой на кровати лежали два лоскутка грязи, один спал, а другой прорывался навстречу идущей во мне смерти жалобным взглядом и писком. Я накрыл голову девочки подушкой и придавил. Когда я убрал эту подушку, лоскуток больше не пищал и не смотрел на меня, а был грязным, крошечным, уродливым трупиком. Торчали в разные стороны кривые ножки и ручки. Перед тем как задохнуться, девочка, наверное, очень металась и билась. Еще не потерявшее цвет тепла лицо завалилось между подушками, ухо прижималось к плечу так и не проснувшейся Розы. Пол закачался у меня под ногами, и я не ведал, куда и как бежать, потому как был голоден и слаб. И я повалился во тьму, отдаленно сознавая, что самым невыгодным для себя образом падаю в обморок как раз на месте преступления...
Очнулся я, однако, на своей подстилке. И сразу меня стала мучить мысль-память, что я убил человека, дитя, почти невинное дитя, даже в некотором роде забавное в своей несуразности.
По глубокой тишине, стоявшей в доме и на улице, я определил, что сейчас далеко за полночь. Ну конечно же, я помню, что сквозь забытье слышал крики и топот ног, столь близкий, громкий шум, что он происходил, казалось, в моем сознании. Очевидно, люди ушли, увели Фенечку Александровну с Розой и унесли трупик Глории, а меня забыли.
Все, что я совершил прежде, даже если на моей совести лежит не один злой поступок, теперь выглядело ошибками юности. Спасти от отчаяния меня могло разве что пробуждение дома, на мягкой, удобной постели. Но этого не случилось, меня разбудили отнюдь не шаги Агаты, несущей утренний кофе. Я очнулся в заброшенном доме, на свалке, и это зловещее место было создано для преступлений, и я не мог не знать, что совершил преступление. У меня не оставалось никаких иллюзий. Я убил Глорию, и это случилось на седьмой день моих исканий гениальности и прозрения.
Я задремал. Наступило утро. Снова в коридоре и за стеной, у них, бегали и громко переговаривались люди. Я лежал на полу, под одеялом, немощный и неподвижный, неповоротливый. Погружался в дрему, просыпался, сожалея, что не умер во сне, и снова засыпал. Ко мне никто не входил, но я лежал отвернувшись к стене, чтобы подумали, если войдут, что я сплю, и не тронули меня.
Меня раздражали люди, возившиеся за стеной, все эти случайные и дешевые попутчики, порожденные гибелью Глории. Я не различал слов, которыми они выражали свои мысли и чувства, но и по интонациям их голосов, будивших брошенный дом гулом заработавшей, отлично налаженной машины, понимал, насколько они трезвы и сколь дельно трудятся над трупиком бедной девочки. И это в то время, когда я был пьян голодом, бедой и страхом! Порой я вытаскивал из-под одеяла руку, поднимал ее и потрясал воздух кулаком.
Я перестал чувствовать движение времени. Меня разбудил какой-то шум, и я удивился, что на улице совсем светло. Приблизившись к окну, я увидел, что эту девочку, Глорию, хоронят, она покоится в гробике, гробик заталкивают в кузов похоронного автобуса, а вокруг, поеживаясь от утренней прохлады, теснится скудная кучка зевак. Фенечка Александровна и Роза были одеты в какие-то темные или просто очень грязные тряпки. Выходило довольно странно, что я только вчера убил, а они уже сегодня ее хоронят, хотя, возможно, я не одну ночь провел в беспамятстве.