Шрифт:
— Полагаю, у вас и студия есть? — воодушевился мой старик.
— Да. У меня мансарда в Гринич-Виллидж.
Здесь в разговор, к моему отчаянию, вступила Мона и, по своему обыкновению, стала все конкретизировать. Я быстро перевел разговор на другую тему, потому что мой старик заглотнул не только крючок, но и леску с грузилом и уже намекал, что не прочь навестить Стасю в студии. Ему нравится смотреть, как работают художники, сказал он.
Я заговорил об Уинслоу Гомере [33] , Бугро [34] , Райдере [35] и Сислее [36] . (Все любимцы отца.) Стася удивленно вздернула брови, услышав эти несовместимые имена. Удивление ее достигло предела, когда отец стал перечислять американских художников, чьи картины висели в швейной мастерской. (Пока его предшественник не продал ее.) Пожалев Стасю, я прервал отца, пока тот не вошел в раж, напомнив ему о Рескине [37] … точнее, о «Камнях Венеции», единственной прочитанной им книге. Затем заставил вспомнить о Ф.Т. Барнуме [38] , Женни Линд [39] и прочих знаменитостях его времени.
[33] Гомер, Уинслоу (1836-1910) — американский художник, писал картины из жизни простых людей.
[34] Бугро, Адольф-Вильям (1825-1905) — французский художник салонно-академического направления.
[35] Райдер, Альберт (1847-1917) — американский художник, представитель позднего американского романтизма.
[36] Сислей, Альфред (1839-1899) — видный представитель французского импрессионизма.
[37] Рескин, Джон (1819-1900) — английский писатель, историк, искусствовед. В книге «Камни Венеции», как и в других своих произведениях, утверждал, что зодчество и искусство вообще являются выражением национального духа.
[38] Барнум, Финнас Тейлор (1810-1891) — знаменитый импресарио, «отец рекламы», создатель американского цирка.
[39] Линд, Женни (1820-1887) — выдающаяся шведская оперная певица.
Когда в разговоре возникла пауза, Лоретта заметила, что в три тридцать по радио транслируют оперетту… может, мы хотим послушать?
Но тут подошло время вкушать сливовый пудинг с воздушным кремом — и Лоретта моментально забыла про оперетту.
Когда сестра произнесла «три тридцать», я подумал, что нам еще долго сидеть в гостях. О чем, черт подери, говорить все это время? И когда можно отвалить, не обидев хозяев? У меня в голове свербело.
В то же время я видел, что Мона и Стася совсем отяжелели и еле ворочают языком. Глаза у них слипались. О чем таком заговорить, чтобы вывести их из сонного состояния и в то же время не увлечь настолько, что они забудут про сон и наговорят лишнего? О чем-то достаточно незначительном и одновременно не слишком банальном. (Да взбодритесь же вы, дурищи!) Может, о древних египтянах? Но почему непременно о них? Клянусь спасением души, я не мог придумать ничего лучше. Напрягись! Думай!
Неожиданно я осознал, что в комнате стоит гробовая тишина. Даже Лоретта как воды в рот набрала. Интересно, долго это продолжается? Придумай же что-нибудь! Все равно что — надо нарушить молчание. Что же? Вспомнить опять про Рамзеса? К черту Рамзеса! Ну думай же, идиот! Думай! Говори хоть о чем-нибудь!
— Я рассказывал вам?… — начал я.
— Простите, — перебила меня Мона, тяжело поднимаясь из-за стола и по привычке опрокидывая стул. — Вы не возражаете, если я на пару минут прилягу? У меня ужасная мигрень, просто голова раскалывается.
Диван стоял прямо за ней. Не раздумывая, она рухнула на него и закрыла глаза.
(Ради Христа, только не захрапи сразу же!)
— Она, должно быть, очень устала, — посочувствовал отец и перевел взгляд на Стасю. — Почему бы и вам не вздремнуть? От этого одна польза.
Повторять второй раз не пришлось. Стася мигом растянулась рядом с безжизненным телом Моны.
— Принеси одеяло, — сказала мать Лоретте. — То, тонкое, что лежит наверху в комоде.
Диван был тесноват для двоих. Женщины никак не могли удобно устроиться — ворочались, беспокойно крутились, вздыхали, хихикали и непрерывно зевали. Вдруг — бах! — лопнула пружина, и Стася свалилась на пол. Мону это ужасно рассмешило. Она хохотала как сумасшедшая. На мой взгляд, слишком громко. Но откуда ей знать, что этот диван, простоявший у нас в доме лет пятьдесят, служил бы моим родным при бережном обращении еще лет двадцать? У нас в семье не принято смеяться над такими происшествиями.
Тем временем мать решительно опустилась на колени, чтобы взглянуть, что там за поломка в диване. (В нашем доме его называли софой.) Стася все еще лежала на полу, не меняя положения, словно ждала дальнейших инструкций. Мать обходила ее, как бобер, прикидывающий, с какой стороны взяться за упавшее дерево. Тут появилась Лоретта с одеялом в руках и остановилась в дверях как завороженная. (У нас никогда раньше ничего подобного не случалось.) Отец же, у которого, как говорится, руки росли не из того места — он сроду не мог ничего починить, — отправился на задний двор за кирпичами. «Где молоток?» — требовала мать. Вид отца, державшего кирпичи, вызывал у нее презрение. Она преисполнилась решимости сама починить диван — и немедленно.
— Погоди, — остановил ее отец. — Видишь, они хотят отдохнуть. — С этими словами он встал на колени и подпер кирпичами осевший диван.
Теперь Стася поднялась с пола, но только для того, чтобы юркнуть на диван и быстренько повернуться лицом к стене. Женщины лежали, тесно прижавшись друг к другу, и мирно посапывали, как два бурундучка. Я сидел за столом, созерцая ритуал уборки стола. Не меньше тысячи раз присутствовал я при нем, и всегда ритуал соблюдался точно, без всяких изменений. На кухне тоже был свой порядок. Строгая очередность…
«Вот хитрые стервы!» — подумал я. Ведь это им следовало убрать со стола. Мигрень! Так просто. Теперь придется одному слушать музыку. Может, так и лучше, ведь для меня это не в новинку. И темы для разговора не надо придумывать: все сойдет — дохлые кошки, прошлогодние тараканы, язва миссис Швабенхоф, воскресная служба, щетки для чистки ковра, Вебер и Филд или любовница модного певца. Я готов сидеть и слушать хоть до глубокой ночи. (Сколько же они намереваются проспать, пьяницы несчастные?) Возможно, теперь, когда женщины добились своего, они не будут против немного задержаться. Надо еще деньжат у родных перехватить. Улизнуть часов в пять-шесть просто невозможно. Во всяком случае, не на Рождество. Предстоит еще окружить елку и пропеть отвратительное рождественское песнопение — «О Tannenbaum [40] !» А потом родители начнут вспоминать все предыдущие рождественские праздники, сравнивать елки, расскажут, как в детстве мне не терпелось разведать, что за подарки ждут меня под елкой. (О детстве Лоретты почему-то не принято вспоминать!) Какой чудный был мальчик! Так любил книги! А как играл на пианино! Припомнят все велосипеды и роликовые коньки, что у меня были. И духовое ружье. (О револьвере — молчок.) Интересно, он еще хранится в ящике вместе с ножами и вилками? Ну и напугала нас однажды мать, когда выхватила этот револьвер! К счастью, в нем не было патронов. Не исключаю, что мать об этом знала. Но все равно…
[40] Ель (нем.).
Да, ничего не изменилось. Когда мне исполнилось двенадцать, время остановилось. Что бы ни нашептывали со всех сторон родителям, я для них оставался их дорогим мальчиком, который когда-нибудь остепенится и станет хорошим портным. А этот бред о писательстве… Рано или поздно мальчик переболеет и выздоровеет. И эта странная новая жена… она тоже исчезнет со временем. Когда-нибудь он станет нормальным человеком. Все к этому приходят с годами. Они не беспокоятся, что я, как добрый старый дядюшка Пол, захочу покончить с собой. Не тот характер. Да и голова на плечах есть. Здравый смысл, так сказать. Молодо-зелено — вот и все. Просто слишком много читал… и друзья были никудышные. Имен они не станут называть, но вскоре, я не сомневался, кто-нибудь задаст вопрос — всегда уклончиво, всегда пониженным голосом и глядя в сторону: «А как там наша малышка?» Это про дочь. А я, не имея об этом ни малейшего понятия, не зная даже, жива ли она, отвечу как ни в чем не бывало: «Спасибо. Хорошо». «Вот как? — не успокаивается мать. — А давно ты слышал о них?» О них означало, что спрашивают и о моей бывшей жене. Что ж, отвечу. «Стенли регулярно рассказывает мне». — «А как поживает Стенли?» — «Отлично…»