Шрифт:
К прокаженному, действительно, относились, как к мертвецу, – его удаляли из города, как труп. С наиболее близкими он мог говорить только на значительном расстоянии, жить мог только с прокаженными, лишался всех прав: был отрешен от богослужения в храме и синагоге, ходил в рубище с прикрытым ртом, обитал в пещерах или покинутых гробницах, делался воплощением Еннома и геенны, был оскорблением для других и мучением для себя и только на смерть мог возлагать надежду.
Однажды, – мать не могла указать ни дня, ни года, ибо в тюрьме время перестало существовать, – однажды она почувствовала на правой руке сухой струп, ничтожный по размеру, который она попробовала смыть. Он упорно держался на теле, но она еще мало думала о его значении, пока Тирса не пожаловалась, что и она поражена таким же образом. Запас воды был скуден, и они отказывали себе в питье, употребляя ее как лекарство от корост. Наконец, поражена была вся рука, кожа растрескалась, ногти на пальцах отстали. Но мученицы не так страдали от боли, как от постоянно возрастающего общего недомогания. Затем начали сохнуть и трескаться губы. Однажды мать, которая была исключительно опрятна и тщательно боролась с тюремной грязью, подумав, что недуг охватил и лицо Тирсы, подвела ее к свету и с трепетом стала всматриваться в него: увы, веки молодой девушки были белы, как снег. О, как мучительна была эта уверенность! Мать сидела некоторое время молча, неподвижная, парализованная, повторяя про себя только одно слово: "Проказа, проказа!"
Когда она смогла собраться с мыслями, то думала только о своем ребенке. Чувство материнской нежности перешло в мужество, и она почувствовала себя способной на последнюю жертву. Она схоронила открытие в своем сердце, без надежды удвоила свои заботы о Тирсе и продолжала держать дочь в неведении относительно того, чем они поражены, даже уверяла ее, что этот недуг самый ничтожный. Она пересказывала ей сказки, придумывала новые, играла с ней и всегда с удовольствием слушала песни, которые по ее желанию пела Тирса. Псалмы же царственного поэта, слетая с их изнуренных уст, поддерживали в обеих воспоминание о Боге, Который, казалось, покинул их легко и окончательно.
Их болезнь медленно развивалась, преждевременно убеляя головы, разъедая ранами губы и веки, покрывая тела струпьями, затем она поразила их гортани, сделав голоса хриплыми, затем суставы, лишив ткани и хрящи упругости. Мать хорошо знала, что без лекарств болезнь должна перейти и на легкие, и в артерии, и в кости, делая свои жертвы все более и более омерзительными, и так вплоть до смерти, которая может наступить через много лет.
Наконец настал другой страшный день – день, когда мать, побуждаемая чувством долга, назвала Тирсе болезнь, и обе с агонией отчаяния молили о скором конце. Однако такова сила привычки, что как они ни были сокрушены, но по временам начинали не только спокойно говорить о своем недуге, но смотрели на свое отвратительное изменение как на естественное и, вопреки ему, цеплялись за жизнь. Они утешали себя разговорами и мечтами о Бен-Гуре. Мать предсказывала дочери свидание с ним, и ни одна не сомневалась в его преданности им и в счастье встречи. Они находили удовольствие в раскручивании этой тонкой нити и ею извиняли свою живучесть.
Среди мрака ярко горели факелы, и настала свобода.
– Господь благ, – воскликнула вдова.
Вошел трибун. Чувство долга внезапно охватило старшую из женщин, и раздалось горестное предостережение: "Нечистые, нечистые!"
Ах, каких мук, каких усилий стоило матери принудить себя к исполнению этого долга! Никакая радость не могла уже ослепить ее мыслей о тяготах предстоящей жизни на свободе. Прежняя счастливая жизнь никогда не возвратится. Если она подойдет к дому, ей придется остановиться у ворот и кричать: "Нечистая, нечистая!" Она должна удаляться от всего страстно любимого, потому что возврата к нему не может быть. Юноша, о котором она постоянно думала с той сладостной надеждой, в которой мать находит чистейшую радость, должен при свидании с ней стоять в отдалении. Если он протянет к ней руки и скажет: "Матушка моя", она из любви к нему должна ответить: "Нечистая, нечистая!" А это дитя рядом с ней, которому она прежде за недостатком другой одежды распускала длинные волнистые волосы, теперь побелело неестественной белизной и – увы! – как было, так и будет единственной спутницей печального остатка ее жизни. И тем не менее, читатель, благородная женщина приняла свой жребий и исторгла крик, который отныне должен быть ее неизменным приветствием: "Нечистая, нечистая!" Трибун услышал его с ужасом, но остался на месте.
– Кто вы? – спросил он.
– Две женщины, умирающие от голода и жажды. Но, – прибавила мать, не колеблясь, – не подходи к нам близко, не касайся ни пола, ни стены... Мы нечистые, нечистые!
– Расскажи мне свою историю: как тебя зовут, когда, кто и за что посадил тебя сюда.
– В Иерусалиме некогда жил князь Бен-Гур, друг всех благородных римлян и самого кесаря. Я его вдова, а это его дитя. Как могу я рассказать вам, за что нас сюда бросили, когда я сама не знаю, – разве только за то, что мы были богаты. Валерий Грат может рассказать тебе, кто наш враг и когда началось наше заключение. Посмотри, до чего нас довели, посмотри и пожалей!
Воздух был тяжел от заразы и дыма факелов, но римлянин подозвал к себе одного из факельщиков и записал ответ слово в слово. Он был краток и ясен и заключал в себе одновременно повествование, обвинение и просьбу. Незаурядная личность отвечала так: нельзя было не поверить ей и не помиловать ее.
– Вы должны быть освобождены, – сказал он. – Я вам пришлю пищи и питья.
– И одежду, и воды для омовения – мы просим тебя, великодушный римлянин!
– Все будет по твоему желанию, – ответил он.
– Господь благ, – сказала вдова с жаром. – Мир Его да будет с тобой!
– Приготовьтесь. К ночи вас нужно будет отвести к воротам крепости и отпустить на свободу. Ты знаешь закон. Прощайте!
Он поговорил с провожатыми и вышел за дверь.
Вскоре несколько рабов вошли в камеру с большим кувшином воды, тазом и салфетками, они принесли хлеб и похлебку, а также кое-какие принадлежности женской одежды. Положив все это на пол, они вышли, не касаясь заключенных.
Ночью обеих женщин проводили к воротам и вывели на дорогу. Они были свободны в городе своих отцов. Сходя со ступеней, они лишь минуту были веселы, осматривая все вокруг, а затем спросили себя: <...>
3. Опять на родине
Примерно в то же время, когда смотритель Гезий излагал свой доклад трибуну, по восточному склону Масличной горы взбирался пешеход. Дорога была неровной и пыльной, растительность выжжена, так как в Иудее было сухое время года. Хорошо, что путник был молод, силен и шел в легкой одежде.
Он двигался медленно, часто смотря то направо, то налево, но не с той все возрастающей тревогой человека, неуверенно идущего вперед, а скорее с видом путника, приближающегося к своему дому после продолжительного отсутствия. Он был доволен и как будто говорил всему окружающему: "Я рад, что опять с вами. Посмотрим, как вы изменились".