Шрифт:
Она говорила что-то еще, но я уже не желал ее слушать — было совершенно невозможно, чтобы эти слова имели хоть какое-то отношение ко мне, что в этих глазах отражалось мое лицо, что отражение это отбрасывало на нее некую тень, которая не следовала за мной, а бежала впереди, не будучи тенью моего тела. С вызовом и пьянящей гордостью она заявила, что назначила мне свидание в квартире Андраде специально, чтобы подпоить меня, накачать наркотиками, и что она подавала ему знаки из окна при мне, а я, дурак, ни о чем так и не догадался; что наркотик она всыпала прямо в бутылку и притворилась, что пьет сама, используя трюки, которым выучилась в клубе «Табу», чтобы валить мужчин с ног, опаивая их возбуждением и спиртным. «Но сама-то я никогда не напивалась, — сказала она. — Я пила рюмку за рюмкой, но выглядело все так, будто меня ничего не берет — ни хмель, ни сон, и глаза мои всегда оставались широко открытыми, будто стеклянные». И ночью, когда я упал на нее, она подумала, что я в конце-то концов поддался-таки искушению и вознамерился ее поцеловать, но нет, я уже не двигался, и она оказалась придавлена моим телом, словно тяжелым мешком, а когда попыталась из-под меня освободиться, то я просто рухнул на пол и увлек ее в падении за собой. Чтобы заткнуть ей рот, я привлек ее к себе — поцеловать в губы. Но она решила увернуться от этого поцелуя, ее тонкая талия перегнулась в моих руках, и ее волосы хлестали меня по лицу, когда она бешено мотала головой, отбиваясь. Она отклонялась все дальше назад, вонзая мне в живот свои костяшки, и вдруг вырвалась: дышит тяжело, чуть согнулась, словно борец, волосы упали на глаза, и бросает мне вызов, повторяя грязное ругательство, будто приглашение. Я сделал к ней шаг и звонкой пощечиной свалил ее на кровать. Упала она боком и осталась лежать неподвижно, будто выброшенная ударом приливной волны на прибрежную гальку. Я лег рядом, стал очищать от волос ее губы, я звал ее, повторял ее имя, страстно желая увидеть лицо той, другой, убрав с него волосы. Потом приподнял ей голову, и она открыла глаза, словно просыпаясь, и тогда я встряхнул ее, но она смотрела на меня все так же, не шевелясь. В суматошной и мстительной спешке, подстегнутой собственной неловкостью, путаясь в пряжке ремня и фалдах рубашки, я вошел в нее, вынудив ее забиться в быстрых судорожных движениях, когда рот ее перекосился гримасой боли, сухо застучали пружины и задрожал железный остов кровати. Однако постепенно пришло ощущение, что безразмерно мягкая ее покорность приходит в движение от некоего толчка, похожего на спазм, будто от чрезмерного возбуждения или лихорадки, и я увидел, как она выгибает шею и запрокидывает назад голову и яростно мотает ею из стороны в сторону, увидел, как она, совершенно обезумев, заходится в рыдании, будто отбиваясь в темноте от щупальцев кошмарного чудовища. Метаться она продолжила и тогда, когда я уже не двигался, испепеленный, сраженный жгучим чувством стыда. Я упал на спину возле нее и слушал, как она дышит. На тумбочке лежали ее часы. Не веря своим глазам, с затаенным и жалким облегчением я увидел, что стрелки показывают без двадцати четыре. Какое-то время я еще посидел на краю кровати, упершись локтями в колени и машинально приглаживая волосы. Мне не хотелось ни оборачиваться к ней, ни видеть собственное лицо в зеркалах. Но когда я вышел из ванной, меня встретили ее глаза. Согнув пополам подушку, она подложила ее под голову, однако ноги были по-прежнему широко разведены, а на животе поблескивало влажное пятно. Потом она протянула руку, нащупала на тумбочке пачку, вынула сигарету. Взяла ее в рот, но не зажгла. И только глядела на меня невидящим взглядом, будто меня в этой комнате не было.
Я вышел в коридор, спасаясь бегством от этого взгляда, от терпкого густого запаха, стынущего в воздухе. Решил спуститься в холл: попрошу дежурного на рецепции забронировать мне билет на самолет по телефону. Но за стойкой дежурного не оказалось, и я подумал, что наверняка найду его в баре. Лицо, которое я счел его лицом, уставилось на меня из-за стекла, одинокое и бледное в скупом свете пасмурного дня. Но этот человек не носил униформу, был лыс и несколько старше на вид, чем дежурный с рецепции, и уже несколько дней не брился. Увидев меня, он отошел от барной стойки и с тем же беззащитным видом, который был запечатлен и на фотокарточке, но доведенным до предела неожиданностью или ужасом, стал медленно отступать назад, наталкиваясь на столики в попытках обнаружить второй выход из бара — бесшумную дверь-вертушку, которая вела на улицу.
13
На пару секунд он замер, вперив в меня взгляд покрасневших глаз, как смотрит парализованное страхом животное на фары автомобиля — совсем близкие, всего в нескольких метрах, — а потом очень медленно, так же медленно, как я продвигался к нему, стал отступать, натыкаясь на столики. «Андраде», — позвал я его и непроизвольным приветственным жестом протянул к нему руку, словно опасаясь спугнуть, а он пятился назад, по-прежнему не отрывая от меня недоверчиво-несмелого взгляда с глубоко затаенной ревностью. Сидя в баре, откуда он надеялся увидеть, как она пройдет через холл, ему, погруженному в отчаяние, воображение в мельчайших подробностях наверняка рисовало, как она отдается очередному незнакомцу, который теперь, воплощением несправедливости, обрел черты моего лица, лица его преследователя. А в нем самом, в его лице — измятом, измученном столькими ночами бессонницы и бегства, — сквозь страх прогладывали признаки любви, и я догадался: утром, оставшись в одиночестве на вокзале или в аэропорту, он, судя по всему, так и не нашел в себе сил уехать и втайне от нее вернулся в город, а потом стал следить за ней, кружа вокруг дома, где она ждала телефонного звонка, и рисковал жизнью ради того, чтобы увидеть ее еще раз, хотя бы издали, чтобы проследить за такси, на котором она поедет в отель, где другой мужчина даст ей денег за то, что около часа будет обладать тем, что по праву принадлежит только ему. Он вернулся, отказавшись от последнего шанса остаться в живых, и встал за стеклянными дверями бара, чтобы еще хоть раз взглянуть на нее, когда она пойдет к выходу в своем черном платье на бретельках, перекрещенных на спине, в накинутой на плечи шали, уже запретная для него, ведь если он не уедет из Мадрида, останется рядом с ней, то непременно погубит не только себя, но и ее.
И теперь он видел во мне не только потенциального палача, но и ненавистное ему воплощение всех тех безликих мужчин, которые пожирали ее глазами, обладали ею, вырывали ее из его рук, — узурпаторы ее жизни и красоты ее тела, коррупционеры-самозванцы, заместившие его в объятиях, принадлежавших только ему, отнимающие у него любовь не менее непреклонно, чем политическое преследование отняло у него родину. Не услышав ни одного его слова, я обо всем догадался и все понял: это я, надвигаясь на него, спасался бегством, потому что ужас в его глазах я и сам столько раз видел в зеркале, что всеми силами души пожелал, чтобы он остановился, не пятился к вращающейся двери, однако желание настигнуть его было столь же неосуществимо, как стремление наступить на свою тень, что вырастает из-под наших ног и вечно ускользает. Вот так и Андраде: он даже не бежал, он просто вышел на улицу Аточа и вроде как поджидал меня, повернув ко мне голову на покатых плечах и засунув руки в карманы, словно бродяга, который нашел вентиляционную шахту и встал поближе, стараясь согреться.
Промелькнула мысль: «Это уже было». Так бывает, когда видишь сон и вдруг начинают повторяться детали из другого сна; так бывает, когда совокупность случайностей подводит нас к внезапно всплывающему смутному воспоминанию, не желающему проясняться. Серые широкие улицы Мадрида, холодный зимний день с рано наступившими сумерками, мужчина, который шагает впереди меня, хорошо зная, что я иду по его следам, только это не Андраде, а Вальтер — беглец из прошлого, отделенного от этой минуты долгими годами, мертвец без лица и без имени, которого я оставил лежать под фабричной стеной на южной окраине города. Однако мертвые возвращаются, и возвращаются они с еще большей настойчивостью, чем живые, такие же упорные и верные, как души в чистилище, поминаемые в вечерних молитвах; мертвые возвращаются, натягивают на призрачные головы маски с лицами живых и неторопливо гуляют по памятным для них местам из прошлого, словно те, кто только что вернулся в город после долгого в нем отсутствия и теперь притворяется, что разглядывает витрины, удивляясь, как много стало автомобилей на улицах, намного больше, чем было когда-то, и приходится останавливаться и опасливо озираться, переходя улицу. Андраде перешел дорогу и тут же обернулся, словно опасаясь меня потерять, а потом направился по улице Аточа вверх, бросая по сторонам быстрые взгляды: от рынка Антона Мартина то и дело выруливали полицейские фургоны с проблесковыми маячками — серые автозаки с зарешеченными окошками, в точности такие же, как тот, из которого однажды ночью, с Пуэрта-дель-Соль, ему удалось убежать. Меня охватило чувство, будто я у него в голове, и теперь, когда я увидел его наконец своими глазами после бесконечно долгих попыток вообразить, отчаяние этого человека сделалось частью моей жизни, и моя жалость к нему превзошла ту жалость, что я когда-либо допускал по отношению к самому себе. Мысленно я умолял его остановиться и вместе с тем хвалил за то, что он не бросился бежать, не стал возбуждать к себе внимания полицейских. Мы шли по улице вверх, прижимаясь к сумрачным порталам и тавернам, из дверей которых вырывались клубы горячего пара и запахи жареного, шли среди прохожих, не останавливающих на нас взглядов, шли, связанные общей неторопливостью и отчуждением, и когда он оборачивался, мне казалось, что я беседую с ним и он слышит мои слова, потому что никто, кроме него, не мог бы их услышать и понять в опустевшем городе. «Я знаю, кто ты, — думал я, — я знаю, что тебе пришлось пережить и чего ты лишился — твоей жизни и твоей страны, биографии, принесенной в жертву никому не нужному геройству, за которое никто и никогда не скажет тебе спасибо, твоей страсти и призраков, пробужденных ею к жизни, и мне безразлично, что ты продал себя, потому что отданное тобой неизмеримо более ценно, чем то, что ты ожидал получить и чего тебе никто не отдаст». Я шел за ним, замирая, когда он вдруг останавливался, странным образом заинтересовавшись витриной магазина велосипедов, — одинокий, озябший, склоняя голову и обращая на меня взгляд из такой близкой мне дали одиночества. Внезапно он свернул влево и пропал. Я тоже свернул и немало удивился, оказавшись вдруг в пассаже Доре. Андраде смотрел на меня с другого его конца, от мясного прилавка, где уже зажглись огни. Здесь пахло рыбой и требухой, ноги скользили по сырому полу. И пока моя воля принуждала меня идти за Андраде, своевольная память сама собой воскрешала все, что меня окружало: и кинотеатр, и мясные лавки, и едва ли не потаенные бакалейные магазинчики, и брусчатку улиц. Мадрид обернулся вдруг провинциальным городом, безлюдным и меланхоличным, на углах которого я читал давно позабытые названия — имена из другой жизни, из кипящего хаоса юности и войны.
«Улица Санта-Исабель, — прочитал я, — улица Буэнависта». Город, зажатый двумя рядами домов, внезапно оборвался, открыв взгляду обложенный тучами и пламенеющий закатом горизонт. Теперь Андраде шел под горку — торопливо, опустив голову и одновременно втянув ее в плечи, он спускался почти бегом, иногда оборачиваясь, будто приглашал меня за собой. Об аэропорте и номере в отеле вспомнилось, словно о потерянных мирах, к которым я уже не принадлежал. Я должен был догнать Андраде, чтобы поговорить, и пусть я не имел ни малейшего представления, что хочу сказать, и даже ни разу не слышал его голоса, но я знал его лучше, чем самого себя, лучше, чем тех, кого лишал жизни или спасал от смерти с начала войны. Я чувствовал, что в Мадриде мы с ним одни, что даже та девушка, которая, быть может, все еще лежит в постели в моем номере и глядит в пустоту, не сумела бы разобраться в нем с такой дотошностью, которая доступна мне — его палачу или его сообщнику. Я готов был помочь ему бежать или даже вернуться к ней: да, я хотел этого, хотел спасти их, спасти от комиссара Угарте и тех, кто послал меня убить его, спасти их обоих, в том числе и от предначертанной им склонности к несчастью. Теперь я понимал, что оба они — бесконечно более слабые, чем их любовь, и что расстались они этим утром только потому, что испугались, не решились не расставаться, не решились жить. Помнится, я позвал его, прокричал его имя — он остановился перед лестницей подземной станции метро и вдруг, вместо того чтобы спуститься вниз, к поездам, метнулся вправо и скрылся за углом кинотеатра, и тогда я побежал, будто и в самом деле был риск упустить его. Бежал, топча белые гирлянды акации, но его нигде не было — ни впереди на самой улице, ни в дверях узких, словно ниши, бакалейных лавок, но потом на долю секунды мне удалось поймать его взглядом, когда спина его уже почти исчезла за дверью, напротив которой стояла машина скорой помощи.
Я затормозил перед входом в заросший, похожий на дикую сельву, сад. Деревья и кусты росли среди руин, карабкались на серую стену, прочерченную радами окон с разбитыми стеклами. Вперед я продвигался, ориентируясь на шум листвы. Вокруг разрастался концерт птичьего щебета. Серое небо над головой выглядело прямоугольником — четким, словно закраина колодца. Вдруг мне почудилось, что в верхнем этаже кто-то движется от окна к окну: сверху наверняка отлично видно, как мы с Андраде ищем друг друга в этих зарослях, будто дикие звери, вынюхивающие след в ночной тьме. И тут меня словно кольнуло: а была ли настоящей машина скорой помощи у входа в заброшенное здание с садом? Я испугался, причем больше за Андраде, чем за себя. Когда я входил сюда, некий человек в белом халате окинул меня взглядом. Где-то я видел его лицо. Он был в белом халате, да и здание это — больница, но давно заброшенная. Заторможенность движений и самой мысли приводили меня в отчаяние. Где я видел это лицо, когда? Человек с тем же лицом что-то мне говорил, обернувшись в салоне автомобиля, предлагал сигарету, и это происходило ночью, но не вчера и не в Мадриде, не в ночном клубе «Табу» и не на вокзале «Аточа», а где-то в другом месте, но там так же пахло сырой землей и мокрыми листьями. Я почти вспомнил, но — сорвалось: Андраде был уже в другом конце сада и оттуда, опершись о каменный угол, искал меня взглядом. Двинувшись к нему, я вновь заметил тень, скользившую от окна к окну на втором этаже. Андраде вдруг резко наклонился, будто падая на бок, и зашагал по направлению к аркам и высоким окнам коридора: фигура его уменьшалась, уходя вдаль. Я слушал стук своих каблуков, умножаемый безжизненным эхом: мои шаги мешались с его шагами и тяжелым дыханием, так хорошо слышным при приближении к очередному углу, за которым Андраде неизменно исчезал за несколько секунд до того, как я успевал там оказаться. В центре палаты, где высились пирамиды белых пружинных матрасов и валялись разбросанные круглые плафоны, мой слух не поймал уже ничего: тишина вынудила меня окаменеть. Но тут послышались другие шаги: за спиной и над головой, и это был уже не Андраде. Медленно, затаив дыхание, я пошел вперед. Каждый зал завершался коридором с гранитными арками, сливавшимися в длинную перспективу других залов. Андраде был там — далеким силуэтом, чуть более отчетливым, чем сгустки тени, пятном в углу, похожим на сваленную кучей одежду. Человека в белом халате я видел во Флоренции — таксист, он вез меня из аэропорта в город. Я поспешил к Андраде, однако разделявшая нас дистанция словно не желала сокращаться, оставаясь неизменной, хотя он уже не двигался: просто сидел на полу, у стены, сложившись пополам, обнимая колени, словно скованный холодом арестант в углу камеры. Снова его голова с залысинами, упавшая на колени. Он выдохся, он был нездоров и, кажется, отказался жить, спасаться бегством. Услышав хруст битого стекла у меня под ногами, он поднял голову и взглянул на меня с тем выражением окончательного отказа от жизни, которое мне не раз приходилось видеть: при отступлении во время войны, в трясине концентрационных лагерей, когда люди сидели так же неподвижно и смотрели в пустоту, не ели и не разговаривали, потому что единственным деянием, доступным их иссохшей воле, стало ожидание смерти.
«Андраде, — сказал я, — вставайте, я помогу вам скрыться». Но он посмотрел на меня так, будто ни слова не понял, и я сделал еще несколько шагов вперед, очень медленно, и он вроде начал подниматься, не отрывая спины от стены, рот его раскрывался, а лицо постепенно искажалось ужасом. Я шел к нему, широко разведя руки и растопырив пальцы, чтобы он видел, что оружия нет, но он смотрел так, словно руки хотят его задушить. Я уже знал эти налитые кровью глаза, это отрицание, немое мотание головой, я своими глазами видел точно такой же ужас на лице другого человека, убегавшего от меня, но в тот раз я сжимал в руке пистолет и собирался убить, а теперь я всего лишь хотел подойти ближе, чтобы сказать ему то, что хотел сказать, услышать голос, для меня незнакомый. Но все эти отличия не имели ровно никакого значения, все происходило так же, как и тогда, словно в правой руке я держал невидимое и смертоносное оружие и все мои движения, как и его, в точности повторяли другие, совершенные в тот раз, когда Вальтер бежал от меня, согнувшись пополам, зажимая рану на животе от первой пули, а я несся за ним и видел, как он остановился под беленой кирпичной стеной, оградой фабрики. Протянув руку к Андраде, я услышал шум за спиной и только мгновение спустя понял, что взгляд его направлен вовсе не на меня. Он метнулся вперед, потом раздался выстрел — и мне показалось, что Андраде прыгнул на стену, раскинув руки.