Шрифт:
Мэрион театрально захлопала глазами, повернулась к Софии.
“Вот уж неправда, любимый. Мысли же все твои, я всего лишь причесала текст, чтобы яснее их выразить. Без тебя у меня ничего бы не получилось. Я всего лишь пустой сосуд, который знает, как точнее выразиться… " Ха!
Ее единственная зрительница наблюдала за ней с мрачным сочувствием.
– Потерять голову, говорите? – сказала Мэрион. – Я это могу.
Она имела в виду, потерять голову от гнева, но когда вышла из кабинета, распахнув дверь настежь и хлопнув ею чересчур громко, она потеряла голову и в том смысле, в каком теряют ее безумцы. Она злилась на себя за слово “фантазия", злилась на Софию, прицепившуюся к оговорке. Воскресшая Мэрион всего лишь фантазия? Она им покажет. Главное, сказала себе Мэрион, проплывая мимо секретарши-гречанки на улицу, впредь не жрать больше одного печенья. Морить себя голодом, видеть в пище врага, доводить себя до белого каления в стремлении сжечь свое жирное, ложное “я”. И если одержимость лишним весом – безумие, значит, она безумна. Осенью она худела ни шатко ни валко, исключительно потому, что пышка одобрила ее надежду вновь разжечь интерес Расса, дабы избежать разрыва, от которого она пострадает куда больше него. На самом деле ей этого не хотелось, и теперь она понимала почему: она так и не разлюбила Брэдли. Мужчина, которому она посвятила себя, был запасным вариантом – настолько же робок, насколько Брэдли уверен, настолько же неловок и осторожен в сексе, насколько Брэдли великолепен. Может, тогда, в Аризоне, ей нужен был мужчина слабее нее самой, мужчина, которого нужно направлять, но их брак давным-давно превратился в обычную сделку: в обмен на ее услуги Расс не принесет ее в жертву. Она по-прежнему питала к нему христианское сострадание, но когда думала о его пенисе в связи с Фрэнсис Котрелл или любой другой симпатичной женщиной Нью-Проспекта, нельзя сказать, чтобы она не сравнивала его с тем давним извращенцем. Тут пышка была права.
Когда Хильдебрандты только переехали в Нью-Проспект, старая аптека на углу выглядела как на иллюстрациях Нормана Роквелла, но с тех пор хозяин сделал ремонт: обшил стены омерзительным пластиком, застелил дощатые полы линолеумом и повесил флуоресцентные лампы. Из тех же соображений – осовременить обстановку – елка в аптеке стояла искусственная, даже не зеленая, а серебристая. За прилавком разгадывал карандашом кроссворд в “Сан таймс” лопоухий молодой человек лет тридцати, слишком взрослый для того, чтобы работать продавцом в аптеке – хотя, возможно, он сознательно избрал себе эту унылую стезю. Мэрион подошла к прилавку и с воинственным отвращением скользнула взглядом по витрине с шоколадными батончиками.
– Мне нужны сигареты, – сказала она.
– Какие?
– Вот странно, – продолжала Мэрион. – Единственное, что приходит на ум – “Бенсон и Хеджес”. Из-за той рекламы с дверями лифта.
– К ним надо привыкнуть.
– Хорошие сигареты?
– Я не курю.
– А какие марки сейчас популярны?
– “Марлборо”, “Уинстон”, “Лаки страйк”.
– “Лаки страйк”! Ну конечно! Я когда-то курила их. Одну пачку, пожалуйста.
– С фильтром, без фильтра?
– Боже. Понятия не имею. Давайте и те, и те.
Мэрион протянула ему деньги, еле удержавшись, чтобы не объяснить, что не курила тридцать лет, бросила после того, как вышла из психушки и перебралась к дяде Джимми в Аризону, что от табачного дыма у дяди обострилась астма, да и ей на высокогорье курить было неприятно; что, заполняя образовавшуюся пустоту, она молитвенно перебирала четки и каждый день ходила в церковь Рождества Христова, до которой от дядиной двери было ровно две тысячи четыреста сорок два шага (она каждый раз их считала); что в первый раз в эту церковь она пришла на воскресную мессу с Розалией, матерью Антонио, дядиного мужчины, потому что Джимми с Антонио спали допоздна, а Розалия не помнила, куда идти; что душа Мэрион, чье настроение менялось, точно погода весной на высокогорье – яркое солнце, потом облака, потом опять солнце, и так снова и снова, весь день то одно, то другое, солнцелетотепло, темнозимахолод, – распахивалась навстречу всему, что она видела (все лучше, чем психушка), в том числе присутствию и величию Божью, открывшемуся ей в утробе католической церквушки, где причащалась выжившая из ума Розалия, мать дядиного любовника; что Господь стал для нее другом лучше, чем сигареты. Ее печалила мысль, что лопоухий молодой человек довольствуется работой продавца, а о большем не помышляет, ей хотелось расцветить его вечер, поделившись с ним высокогорной живостью, с которой она, неожиданно для самой себя, теперь вспоминала свою жизнь до Расса. Но продавец уже вернулся к кроссворду.
Не обращая внимания на промокшие ноги, она перебежала через дорогу и укрылась под козырьком туристического бюро. Загубила две спички, но наконец зажгла сигарету без фильтра. Первая затяжка напомнила ей потерю невинности – такая же болезненная, жуткая и прекрасная. Она прекрасно сознавала, что сигареты убили ее сестру. Из газет знала она и о том, что, чем дольше куришь, тем выше риск умереть от рака. Шерли не бросала курить на тридцать лет, в этом и заключалась ее ошибка. Мэрион не собиралась курить всю оставшуюся жизнь, ей лишь хотелось вернуть себе фигуру той девушки, которая подарила Брэдли Гранту свою невинность.
Она так волновалась, что, хоть голова и кружилась от сигарет, ее не тошнило. Захотелось выкурить еще одну. Она прошла всего два квартала, шарахаясь от каждой проезжавшей машины, поскрипывающей и дрожащей из-за снежной кутерьмы, присела на скамейку у ратуши и вновь закурила. Неужели ей всегда так нравилось курить? Она с удовольствием отметила, что голод утих. Вспомнила тефтели Дорис Хефле (сколько же Мэрион их съела год назад, она заставляла себя считать, но потом потеряла счет), и ее едва не стошнило. Талый снег пропитывал пальто под задницей. Ветви тсуг у ратуши согнулись от снега. Вторую сигарету она докурила быстрее первой, в груди разливалось забытое ликование. Чтобы дать ему выход, она громко произнесла слово, которого не говорила с того самого утра в Лос-Анджелесе, когда ее задержала полиция.
– На хуй! – сказала она.
До чего хорошо.
– На хуй Дорис Хефле! На хуй ее тефтели!
Мимо нее, наклонив голову от снега, шагал мужчина в шляпе, с портфелем в руке – очевидно, возвращался из Чикаго, с работы, – остановился, посмотрел на Мэрион. Она подняла руку с сигаретой и помахала ему.
– Все в порядке? – спросил мужчина.
– Спасибо, как нельзя лучше.
Мужчина пошел дальше. Его походка, решительный наклон его тела напомнил ей Брэдли. Мэрион поднесла сигарету к губам, заметила, что та почти догорела и вот-вот обожжет ей пальцы. Она отшвырнула окурок в снег.
Брэдли сейчас должно быть шестьдесят пять. Не так уж это и много, тем более в климате Южной Калифорнии: наверняка он неплохо сохранился. Думает ли он о ней? Или, подобно ей, похоронил воспоминания, постарался стать другим человеком? Ужасно, если он про нее забыл. Но еще хуже, если помнит ее лишь как девушку, совершившую непростительный поступок, если месяцы их блаженства перечеркнул один-единственный день, когда она явилась к нему домой и все рассказала его жене. Зачем она вообще так поступила? Зачем обидела ни в чем не повинное третье лицо? Не сделай она этого, все было бы замечательно.