Шрифт:
— Долой заставы и пошлины!
— Долой ростовщиков и проценты!
— Долой сеньоров и попов!
— Отрясаем от ног своих прах развратного Рима!
— Смерть папе! Он продал Христа сеньорам и богачам!
— Анафема иудам распятого народа!
— Анафема иродам и пилатам его!
— Не знаем мы власти иной, как от Бога.
— Народ во Христе, и в народе — Христос!
— Лишь Он, Иисус, наш король на земле и на небе!
— Мы в бой пойдем под знаменем Его!
Фра Дольчино
Да! Клянемся не знать иной власти,
Кроме правды, которою дышит к народу святыня небес!
Да не будет между нами старших и меньших!
Мы все равны, мы все братья и сестры,
И нет над нами гордой воли вождя!
— Да не будет! да не будет! — грохочут вместе с трубными взрывами фанатические голоса апостольских братьев.
— Погибель каждому, кто захочет быть выше других!
— Пусть умрет он смертью попов и сеньоров, обреченных нами мечу!
— Пусть сгорит его хижина и нива, как замки и церкви, обреченные нами огню!
— Пусть изгладится его имя в народе!
— Кто захочет быть выше нас, тот против нас!
— Наш вождь — буря Духа Святого,
Зовущая искать свободы в борьбе!
— Наше знамя — имя Иисуса,
Который трудился и был нищий, как мы!
— Так хочет Бог! Так хочет Бог!..
Фра Дольчино
Чистые жены, отрекшиеся от соблазнов плоти!
Святые сестры патаренов, не знающие мужей!
Подруги, равные нам подвигом и правом!
Поднимите знамя, вытканное вами
В бессонных мечтах о боях, сокрушающих цепи,
О крови, смывающей с мира позоры неправды,
О солнце свободы, что — там — глядите! молитесь! —
На алом востоке
Для нас зажигает победы зарю!
— Знамя!
— Солнце!
— Победа!
— Свобода!
— Так хочет Бог! так хочет Бог!
Розовым голубем взмыла над толпою и затрепетала в кровавых заревых лучах, которыми брызнул на сцену старый колдун Поджио, хоругвь патаренов. И, сжимая древко ее обнаженными руками, стояла под ее ветровым трепыханием Маргарита из Тренто — тоже вся розовая и золотая, в белом хитоне своем, с волосами, летящими с плеч по всей спине и почти до колен, будто молнийные крылья гневной валькирии, устремившейся в бой. Перед самым выходом на сцену Наседкина приподняла и вспушила свои волосы спереди надо лбом, и теперь легкого прикосновения к ним было достаточно, чтобы публике они показались какою-то львиною гривою, поднявшеюся дыбом в экстазе праведного гнева и великой страдальческой страсти… Уже никто, — даже сам Брыкаев, — не видел, да и не искал сейчас в артистке политического сходства и вызывающей портретное. Она была великолепна и страшна незаимствованною экспрессией, — прелесть и ужас опасной угрозы наплывали на зал от нее самой. Она создала тип, на который сотни сердец откликнулись каждое по-своему.
— Это Жанна д’Арк! — думали одни.
— Это Шарлотта Корде! — думали другие.
— Это — валькирия!
— Это — ангел смерти!
— Так должны были выглядеть парижские женщины-мстительницы, когда плясали карманьолу вокруг гильотины и мочили платки в крови аристократов.
И даже — в семнадцатом ряду партера — старый учитель латинского языка, шестидесятилетний человек в футляре, перегнулся в шестнадцатый ряд к сидевшему наискосок товарищу-историку:
— Она напоминает мне ту рослую и грозного вида девушку в летописи Геродиана, которая подняла в цирке бунт против Коммода и заставила его выдать Клеандра… [323]
Мощный порыв огромного и сложного голосоведения страстно владычествовал над театром, деспотически оковывая внимание, заставляя умы мыслить только звуками, в них врывающимися, поднимая и взвинчивая нервы новостью своих неожиданных правд и красот. Сотни людей тонули в оргии звука, дрожа нервами на границе истерического экстаза. Но те, кто был заранее знаком с партитурою «Крестьянской войны», теперь переживали самый острый и волнующий момент артистических ожиданий. На крыльях смело и дико сплетающейся гармонии, в вихрях инструментальных столкновений, в воплях человеческих голосов грозная мелодия хора патаренов передалась могучему сопрано примадонны и полетела вперед — навстречу восходящему солнцу — к решительному удару и венцу финала… Мешканов замер за кулисами, впервые бледный, с выпученными глазами и раскрытым ртом. Елена Сергеевна в директорской ложе невольно пода-лась вперед к барьеру, и сапфировые глаза ее сверкали с побелевшего как мел лица. Аухфиш скорчился в кресле и низко опустил голову, сжатый страхом, как молодой наездник перед главным препятствием скачки: «Не взгляну на сцену, покуда она этого не сделает…»
Фра Дольчино кинулся к Маргарите и — по холоду руки, что сжала ее руку, Елизавета Вадимовна почувствовала, как Берлога трепещет за приблизившееся мгновение, которым решится судьба оперы, а по твердой силе пожатия — как он верит в ее голос и темперамент, как надеется, молит и одобряет: «Голубушка! не робей! Не выдай! Ты можешь! Не робей!»
А из оркестра будто поднялось облаком, придвинулось к самой рампе и стало огромным-огромным лицо Морица Рахе, и — почти страшное в холодном вдохновении повелительной воли, почти жестокое в мистическом напряжении жреческой энергии, приказывало глазами, бездонными от колдовского экстаза: «Ты сделаешь! сделаешь! сделаешь! Ты не смеешь не сделать! Вперед!»