Шрифт:
Голос его звучал печальною насмешкою, уверенность которой озадачила Сергея.
— Что нужен правый суд, — я согласен, — проворчал он, — но на милость — не рассчитывайте. Нет во мне милости. Себе не попрошу и другому не дам.
Берлога. Так-с. Хорошо, пребудем при одной голой справедливости. Так вот даже лишь во имя этой достоуважаемой дамы, госпожи Справедливости, я все-таки прошу и требую: будьте так любезны — когда Надежда Филаретовна вернет себе задние ноги и дар понимать человеческую речь, осведомитесь: поддерживает ли она то ваше обвинение? в ее-то глазах оказываюсь ли я тем негодяем, эгоистом и лицемером, даже дьяволом в перчатках, как вам угодно было присудить меня?.. То-то-с! Нана — человек безумный и пропащий, но — святой честности, клеветать неспособна, и — нет! от нее материала в мой обвинительный акт вы, господин прокурор, добудете немного!..А — без обвинения с ее стороны — я не признаю права обвинять меня ни за кем, в том числе, конечно, и за вами — человеком, которого я вижу в первый раз и который меня тоже в первый раз видит…
— Что же? — вызывающе ухмыльнулся и даже по-звериному оскалился Аристонов, — это, понятно, выходит дерзость моя… За нее вы вправе меня в шею вытолкать, в окно вышвырнуть… Попробуйте!
— Может быть, и попробовал бы, если бы вы — почему-то — не казались мне симпатичны.
— Покорнейше благодарю… Не просто ли скандала и огласки боитесь?
Берлога возразил так спокойно и прямо, что Аристонов ему сразу поверил:
— Нет, скандала и огласки я не боюсь. Отвык бояться. Слыхали вы сказку про дамоклов меч, над головою человека на волоске висящий? Вот так-то надо мною всю жизнь мою висят скандал и огласка о Надежде Филаретовне… [377] Раза три-четыре уже меч падал, наносил мне больные раны… теперь, по-видимому, опять хочет упасть, и, вероятно, опять будет больно. Что же делать? Это — фатум. Не ведаешь ни дня, ни часа, ни места, когда и где он настигнет.
Сергей. Спокойный же у вас характер. Философом можно назвать.
Берлога. Мой милый, есть в Италии огнедышащая гора Везувий. Знаете? Вулкан! Страшилище! Однако весь он до самого почти жерла своего покрыт виноградниками, плодовыми садами, пахотною землею. Стоит ему в недобрый час плюнуть — и вся эта красота и обилие пойдут к черту: будут залиты лавою, забросаны камнями раскаленными, засыпаны пеплом, ухнут в расселины почвы. И бывало так не раз, и бывает, и будет. Однако мужик тамошний спокойно обрабатывает бока Везувия и не думает о жерле. Так хорошо работает, что даже и самый край-то этот получил название «Terra di lavoro», земля труда. Народ на ней живет бойкий, удалой, веселый, жизнерадостный…
Сергей. Я, Андрей Викторович, четырехклассное училище кончил и в народных аудиториях о вулканах не раз чтения слушал. Так что…
Берлога. В уроке географии не нуждаетесь. Понимаю. Извиняюсь. Но воспользуйтесь им все-таки для образа, для символа. Ежели человек впустит в душу свою пугало роковой угрозы, — чего стоит тогда жизнь и на что она годится? какой смысл имеет труд? Как возможны деятельность и строительство будущего? Свое пугало у каждого человека есть, но — одно из двух: либо пугалу поклониться и служить, либо на жизнь работать. С болезнью сердца нельзя быть атлетом. Страдая головокружением, не суйся переходить Ниагару по канату или взбираться на башню высокую: сорвешься, как строитель Сольнес, о котором вы, может быть, тоже слыхали. [378]
Сергей. Нет, не слыхал, да, признаюсь… я бы попросил вас: ближе к делу.
Берлога. Мы именно у дела, мой милый друг. Я — в отношении Надежды Филаретовны — тот же мужик неаполитанский. Моя жизнь, залитая светом искусства, ярка, пестра, сильна и — на вашем же примере я вижу, — полезна: вон как вас мой Фра Дольчино взвинтил! Разве бы я мог сохранять свободу творчества, цельность мысли, искренность увлечения, если бы я подчинился своему личному пугалу и каждую минуту ждал, как оно ворвется в жизнь мою и оскорбит, даже, может быть, растопчет меня? Довольно уж и того, что знаешь: это возможно, — но трепетать ежеминутно — а вдруг скоро? а вдруг сейчас? — фи! это недостойно ни мужчины, ни человека… в этом личность исчезает… пятишься к стаду, к хаосу… да!..
— Откровенно сказать, — заговорил он, помолчав, в то время как Сергей Аристонов смотрел в упор в лицо его взглядом хмурым, подозрительным, ждущим, но не злобным, — мне, любезный мой Аристонов, очень неприятно говорить с вами о Надежде Филаретовне прежде, чем вы от нее самой не слышали повести нашей… Выйдет, как будто я оправдываюсь, тогда как оправдываться мне не в чем. Больно мне за нее очень, но совесть моя пред нею чиста. Вы ее теперь-то где и как оставили? — спросил он Аристонова уже совсем деловым тоном.
Сергей. Все там же… у меня в номере… спит… запер ее, уходя.
Берлога. Пила сегодня — перед сном-то?
Сергей. Двадцатку выглушила… Я было не хотел давать… Однако вижу: человек весь не в себе… трясется, мучается, плачет… готова руки на себя наложить… Невозможно. Послал…
— Отлично сделали, — вздохнул Берлога. — Ну-с, любезный мой Аристонов, — стало быть — вот вам мое показание. Снимайте. Протокольте. Не совру.
* * *
Веселая богема собралась зимою 188* года на совместное житье в верхнем — пятом — этаже московских меблированных комнат Фальц-Фейна на Тверской улице. Юная, нищая, удалая, пестрая. Дюжины полторы жизнерадостных молодых людей собирались с разных сторон и концов жизни: мир перестроить, обществу золотой век возвратить, а в ожидании превесело голодали, неистово много читали, бешено спорили часов по пятнадцати в сутки, истребляли черт знает сколько чаю, а при счастливых деньгах и пива. Три номера подряд были густо населены смешением самого фантастического юного сброда. Все — гении без портфелей и звезды, чающие возгореться. Несколько студентов, уже изгнанных из храмов науки; несколько студентов, твердо уверенных и ждущих, что их не сегодня-завтра выгонят; поэты, поставлявшие рифмы в «Будильник» и «Развлечение» по пятаку — стих; [379] начинающие беллетристы с толстыми рукописями без приюта, с мечтами и разговорами о тысячных гонорарах; художники-карикатуристы; голосистый консерваторский народ. Инструменталисты в богеме не уживались, ибо инструмент есть имущество движимое, а, следовательно, и легко подверженное превращению в деньги и горячительные напитки. Жили дарами Провидения и поневоле на коммунистических началах: на пятнадцать человек числилось три пальто теплых, семь осенних и тринадцать — чертова дюжина! — штанов. Дефицит по последней рубрике может показаться иным скептикам невероятным. Недоверие их возрастет еще более, когда они узнают, что из недостающих двух пар штанов одна была украдена с ног собственника среди бела дня и на самом людном и бойком месте Москвы жуликами хищной Толкучки, причем ограбленный собственник отнюдь не был одурманен сном, вином или опоен зельями, но находился в состоянии вожделенно-бодрственном и владел всеми чувствами своими совершенно!.. Заработки сообща приискивались, сообща проедались и пропивались. В гостинице эти три номера известны были под лестными именами «Вороньего гнезда», «Ада», «Каторги» и т. п. Почему арендатор меблированных комнат, хотя и с ропотом, но терпел, а не гнал в шею эту неплатящую, шумную, озорную команду, того, кажется, ни сам он, ни терпимая команда не понимали.