Шрифт:
Алексина плела что-то из тонкой лозы, этой лозой был завален весь угол. Работал телевизор — без звука, что-то пело радио — еле слышно, занавеска перед открытой дверью лоджии время от времени поднималась от сквозняка, мне стало уютно и хорошо. Привычно.
Помолчали полчаса.
Потом я не спеша, с усмешкой рассказал о своих событиях. О решении поступить на службу в милицию, о Курихарове, об анкете, о своих заочных невестах, о воровстве денег. О хищении книги и о том, как мне подарили ее, рассказал особо — достав при этом книгу из пакета (открыто что-либо приносить ей и дарить сразу же нельзя — у нее тут же портится настроение, потому что она чувствует обязанность быть благодарной и эта обязанность ее раздражает). Я достал книгу и небрежно бросил ее на диван. Алексина глянула на обложку — и опять углубилась в работу, то и дело отдаляя от глаз на вытянутых руках свое изделие и проверяя, правильно ли и хорошо ли получается.
Я не вытерпел.
— Послушай. То, что я тебе рассказал, не так уж и ординарно. Я допускаю, что само по себе тебе это неинтересно, хотя иногда мне кажется, что ты для чего-то делаешь вид равнодушия, исходя из каких-то своих внутренних установок, непостижимых для меня. Но, как бы ни малозначительно тебе это казалось само по себе, это касается меня — достаточно близкого для тебя человека. Неужели тебя это не волнует? Ведь происходит очень важное. Я на самом деле хочу жениться — не по любви, потому что никого, кроме тебя, не смогу полюбить, а по расчету, именно по расчету, исходя из чувства долга, исходя из того, что хочу детей, чтобы хорошо их воспитать, я это сумею сделать — и в мире станет двумя или тремя — как получится — приличными людьми больше.
— Я рада за тебя, — мягко сказала Алексина, как бы извиняясь, что слишком равнодушно отнеслась ко всему.
— При этом учти, мне будет больно, но, женившись, я уже не смогу приходить к тебе.
— Жаль.
— И все?
— А что еще? Действительно, жаль.
— Ты понимаешь, что я пришел прощаться? — Понимаю, — сказала Алексина, осматривая свое рукоделие со всех сторон.
— И это все, что ты можешь сказать?
— Не мучь меня, пожалуйста! — с неожиданной мольбой сказала Алексина.
Но я, вместо того, чтобы почувствовать жалость и печаль, вдруг ощутил странный прилив обличительного гнева и желание хоть как-то расшевелить ее — даже обидев, даже, быть может, оскорбив.
— Я хочу напоследок понять, — сказал я, — за что и почему ты так не уважаешь меня? Почему ты всегда относилась ко мне с таким пренебрежением? Почему в твоем присутствии, независимо от твоего поведения, я чувствовал собственную неполноценность? Послушай! — сказал я, пораженный неожиданной мыслью, — а может, и не было никакой любви? Может, меня к тебе притягивало совсем другое чувство, а именно: постоянное и жгучее желание доказать, что я умен, что я необычен, что я более чем достоин тебя, что я… Тщеславие, а не любовь! — воскликнул я.
Алексина прервала работу, посмотрела на меня — чуть ли не впервые — с искренним интересом и произнесла:
— Очень может быть!
— И ты понимала это! И это льстит твоему самолюбию больше, чем любовь! И это же самое привлекает к тебе других людей, потому что ты каждого умеешь поставить на свое место, которое заведомо ниже твоего!
— И это может быть, — подумав, согласилась Алексина. — Но это такие глупости… — и вновь взялась за работу.
— А что не глупости? Что не глупости для тебя?
— Ты, кажется, кричишь?
— Я готов вопить во все горло от разочарования и боли. Столько лет желаемое я принимал за действительное, мираж за реальность! Нет, ты не виновата, я сам обманывал себя! Ты всего лишь помогала мне тебя обманывать.
— Нет, — ответила она с неожиданной экспрессией. — Я не настолько… Я думала, ты меня действительно любишь.
— Не верю. Ты дразнила меня — в том числе и сама знаешь чем. Ты считала меня слишком нормальным.
— Что в этом плохого? И ты не то чтобы слишком нормальный. Ты просто другой.
— Не надо оправдываться! Почему ж Качаева или Засонова и даже бандита своего Полугаева ты уважаешь больше, чем меня? Я же вижу!
— Тебе кажется.
— Но они-то, слава Богу, ненормальные, да, да, да?
— Они тоже другие. Но по-другому другие.
— Я устал от твоей демагогии! Я… У тебя ледяная пустая душа! — заявил я, сам пугаясь своих слов и своего тона.
— Скорее всего, — не стала перечить Алексина, и я увидел в этом ее смирении снисходительность и привычное осознание собственного превосходства.
— Одного не пойму. Ведь душе твоей даже терзать кого-то — скучно, лень, — зачем же ты меня терзала столько? Чего ты хотела от меня?
— Ты мой друг, — улыбнулась Алексина той улыбкой, после которой каждому хотелось почему-то просить у нее прощения.
Но я стал другим человеком. Ничто не проходит бесследно! — не стесняясь, произнесу эту банальную фразу, ибо боль не бывает банальной, а именно боль изменила меня, боль, которая копилась годами — и вот выплеснулась, и помутила разум, вернее, сделала его, наоборот, нестерпимо ясным, боль, которую не снимешь лекарствами и даже наркозом, Боль…