Шрифт:
Но смогу ли я использовать свои способности, если пойду и стану рядом с рабами капитала? Легко, конечно, ответить — нет, и я снова вспомнил слова Отто Кармикаеля: «Не спешите, милый. Успокойтесь. Вы — впереди своего времени». Отто, со своим орлиным охватом событий за шестьсот лет назад и на тысячи лет вперед, всегда оставлял меня в дураках, как только я начинал хорошо видеть.
Как бы то ни было, ко мне вернулось мое обычное упадочное состояние. Эти приступы робости посещали меня периодически всю жизнь.
Не спасовал ли я тридцать лет тому назад, когда Джон Ионкмен подбил меня на драку с Мартом Хивджи, и Март, который был моложе меня, ударил меня по лицу, а я ему не ответил?
Не из боязни ли столкнуться с жизнью за стенами университета я зарылся в науку, вместо того чтобы приступить к практической медицинской деятельности? В колледжах, куда вы вносите ежемесячную плату за посещение, так тихо и уютно. Таково было мое вступление на путь американского гражданина, и что это было, как не приноравливание, приспособление к тем же самым рефлексам страха? Сидя в лаборатории, я не имел никакого представления о действительных причинах болезни и смерти детей. Я ни о чем не думал, кроме микробов, и в течение ряда лет интересовался здоровьем своих микробных культур больше, чем смертью детей. Так могло тянуться всю жизнь…
Но вот ударил набатный колокол войны, во время которой мне опять-таки не раз приходилось убеждаться в своей трусости. Разве не заставил меня покраснеть храбрый сержант Сэведж у Септсаржа, и забуду ли я свое позорное поведение под Дансюрмезом, когда бесстрашный маленький лейтенант-медик Алек Мак-Лод звал меня принять участие в сражении 10 ноября? Но войне я обязан вот чем: она вышибла меня раз навсегда из моего уютного ассистентского места, а вскоре после того я вынужден был совсем распрощаться с наукой, как средством к существованию. Эта неприятность дала мне возможность понять, что наука для науки — это чистейший вздор. В целях заработка мне пришлось сделаться репортером науки, и тут для меня стало ясно, что охота за микробами, которая ограничивается порогом лаборатории, не что иное, как пустая забава. Так я сделался чем-то вроде антимикробного миссионера, задавшегося целью увлечь людей на борьбу за свою жизнь и за жизнь своих детей.
Тогда, в дни «бума» двадцатых годов, я еще верил, что борьба со смертью прогрессирует так медленно потому, что люди не знают о существовании хороших больниц и клиник, честных и способных врачей, новейших спасительных открытий, сывороток, вакцин, дезинфицирующих средств…
Но вот глаза мои открылись. Забытые дети, проблема — доллары или дети, коллективная борьба со смертью, засуха в Висконсине и разбитое сердце маленькой Жанны — все эти события последнего страшного года убедили меня в том, что в основе страданий и смерти детей лежит не человеческое незнание, — во всяком случае, не одно только незнание.
Я снова стал искать фактов, сильных и уничтожающих фактов. Однажды, в жаркие сентябрьские дни, находясь с женой в Цинцинати, я узнал о происходящей там борьбе со смертью, самой странной, волнующей и потрясающей борьбе, какую мне когда-либо приходилось видеть. Она велась не в лаборатории и не в больнице, как объяснил мне доктор Жюльен Бенжамен. Ни сыворотки, ни пробирки, ни обезьяны в этой борьбе не участвовали. Борцы ни разу даже не взглянули в микроскоп на своих невидимых врагов, которых собирались разгромить всерьез и навсегда.
Будучи представленным этим людям в их душной, сырой, вонючей, грязной маленькой конторе и познакомившись с их волнующей, опасной, революционной затеей, я вынужден был сознаться, что, с научной точки зрения, не совсем удобно называть их охотниками за микробами. Если сравнить их очаг науки с лабораториями современных профессоров-бактериологов, эти цинцинатские молодцы покажутся просто молокососами. Но пионерские замыслы этих людей по своему размаху не уступали самым эффектным затеям Коха и Пастера.
Только они были во много раз страшнее.
Они доказывали на факте, что этим двум величайшим гениям, которые замкнулись в своей ненависти к микробам, никогда даже в голову не приходило, что микробы подчас бывают менее страшны, чем люди. Чудесные лаборатории Пастера и Коха — а я, надо сказать, кое-что понимал в этом — были не более, как театрами, по сравнению с мастерской цинцинатских исследователей. Работы Пастера и Коха были обыкновенной борьбой, где микробы были незримыми гадами, где черное было черным, а белое — белым, но в эти жаркие сентябрьские дни в Цинцинати дело пахло тем, что наши искатели наткнулись на преступника, который был человеческим существом, был везде и всюду, был чем угодно, только не невидимкой…
Я мог видеть его в зеркале каждое утро, когда садился бриться. Первый поверхностный взгляд на борьбу, происходившую в Цинцинати, убеждал в том, что я и сам виноват, и все мы виноваты в нашей преступной терпимости к массовому убийству детей — с помощью условий, созданных руками человека.
Стояла осень, было не очень жарко, и не так уж скверно пахло в Цинцинати. Мы с Рией довольно весело собирались посмотреть на работу цинцинатских исследователей. Уезжая из Уэйк-Робина, где было столько солнца и цветов, где воздух очищен дыханием озера Мичиган, мы считали для себя большим подвигом покинуть нашу тихую долину, обменяв ее на зловоние Цинцинати.