Шрифт:
«При условии, что в своих произведениях я не буду говорить о власти, о религии, о политике, о морали, о чиновниках из влиятельных органов, о других спектаклях, о тех, кто чего-то требует, я могу свободно публиковать все что угодно под контролем двух-трех цензоров».
Многие заявляли, что это уже совершенно нестерпимо. Ведь Франция была центром культуры. Любая страна, которая не ценит своих художников, совершает культурное самоубийство.
Луи уже начинал колебаться, а я повторяла ему все аргументы за постановку пьесы, которые слышала. Если изъять несколько наиболее оскорбительных мест…
— Возможно, — сказал король, — Мы еще подумаем.
Это была уже наполовину победа. Я знала, что скоро его удастся убедить окончательно.
И я была права. В апреле 1784 года «Женитьба Фигаро» исполнялась в театре Французской комедии, и все бросились доставать билеты. Члены знатных семейств весь день оставались в театре, чтобы охранять свои места. В течение целого дня возле здания театра сохранялась толпа, и, когда двери театра наконец открылись, она повалила внутрь. Люди стояли в проходах между рядами и слушали, очарованные спектаклем.
Париж бурно радовался постановке «Фигаро». Пьесу цитировали по всей стране.
Это была победа культуры. Но дворянство не понимало того, что это было еще одним шагом по направлению к гильотине.
Я думала, что была права, присоединив свой голос к голосам тех, кто убеждал короля разрешить постановку пьесы. Я хотела показать, как ценю Бомарше, и оказать ему честь, поэтому предложила, чтобы небольшая группа моих друзей исполнила в Трианоне его пьесу «Le Barbier de Seville» [109] . Сама я должна была играть роль Розины.
109
«Севильский цирюльник» (фр.).
В начале августа 1785 года, пять месяцев спустя после рождения моего обожаемого Луи-Шарля, я находилась в Трианоне. Я собиралась пробыть там до фестиваля Сен-Луи. Кроме того, я оставалась, чтобы играть в «Севильском цирюльнике».
Как всегда, в своем уютном гнездышке я чувствовала себя счастливее, чем где-либо. Помню, как я бродила по садам, чтобы полюбоваться на цветы и посмотреть, каких успехов добились мои работники. В Трианоне все время происходили какие-нибудь изменения. Я останавливалась возле летнего дома, чтобы полюбоваться моим театром с его ионическими колоннами, поддерживающими фронтон, на котором был высечен купидон, держащий лиру, и лавровый венок. Помню, какой трепет я всегда испытывала, входя в театр, и какая радость охватывала меня при виде его белых и золотых украшений. Над занавесом, скрывающим сцену, две прелестные нимфы держали щит с моим гербом. Потолок был покрыт великолепной росписью, выполненной Лагрене. Театр казался очень маленьким, когда его сцена была скрыта за занавесом. Эта сцена была предметом моей гордости и восторга. Она была огромная и достаточно велика для исполнения любого спектакля. Возможно, пространство, предусмотренное для зрителей, было небольшим, ну так что из того — ведь это был семейный театр, который не предусматривал большого количества публики.
Чем я больше всего наслаждалась в Трианоне, помимо игры в театре, так это мероприятиями, которые назывались «воскресными балами». Любой человек, одетый соответствующим образом, мог посещать их. Я велела, чтобы мне представляли матерей с детьми и нянь с их подопечными. Я наслаждалась, беседуя с попечительницами малышей об очаровательных привычках или о болезнях их подопечных. Я разговаривала с детьми и рассказывала им о себе. В такие минуты я чувствовала себя очень счастливой. Иногда я принимала участие в традиционных танцах, переходя от одного партнера к другому, дабы показать людям, что в Трианоне обходятся без версальской педантичности.
В то время я была особенно счастлива, не подозревая о том, что вот-вот разразится буря. Откуда мне было знать об этом? Ведь все начиналось так просто!
Король преподнес своему племяннику, сыну Артуа, подарок — бриллиантовый эполет и пряжки. Он заказал их у придворных ювелиров — Бёмера и Бассенжа — и попросил их доставить все это мне.
После того как Бёмер в случае с бриллиантовым ожерельем устроил такую нелицеприятную сцену в присутствии моей дочери, я приказала, чтобы он больше не показывался мне на глаза, а имел дело с моим камердинером.
Когда мне доставили эполет и пряжки, я вместе с мадам Кампан репетировала свою роль в «Севильском цирюльнике». Камердинер, который принес их, сказал, что вместе с драгоценностями мсье Бёмер передал для меня письмо.
Вздохнув, я взяла это письмо, думая при этом только о своей роли.
— Какой назойливый человек! — сказала я. — Вероятно, он немного не в себе.
Одна из женщин распечатывала письма с помощью горящей восковой свечи, я же продолжала беседовать с мадам Кампан:
— Как ты думаешь, достаточное ли ударение я делаю на этом последнем предложении? Как по-твоему? Она сказала бы это именно так? Попытайся теперь ты, покажи мне, как бы ты это произнесла, моя дорогая Кампан!
У Кампан это получилось превосходно. Как прекрасно она умела произносить слова! Правда, она нисколько не была похожа на Розину, моя милая, серьезная Кампан!
— Превосходно! — сказала я, вскрывая письмо. Я пробежала его глазами, слегка позевывая. Бёмер всегда вызывал у меня желание зевнуть.
«Мадам!
Мы вне себя от счастья и осмеливаемся надеяться, что последнее предложение, полученное нами, которое мы исполнили с усердием и почтением, является еще одним доказательством нашей покорности и преданности Вашему Величеству. Мы испытываем глубокое удовлетворение, думая о том, что самые прекрасные бриллианты, которые только существуют на свете, будут принадлежать величайшей и лучшей из королев…»