Шрифт:
— Господи, — мрачно ответила Вива, ставя чашку на скатерть, — нашли тоже наркотик, коноплю, что кругом всегда росла.
— Ну… росла да. А теперь видишь, за три грамма три года могут влепить. Особенно если некому за парня заступиться. А у него тока мать-змея и боле никого.
— Может, ты как-то поможешь, а? Все ж знаешь директора.
— А как? Я мальчишке никто. И вообще никто, сижу вот списанный в бессрочный отпуск, только рыбалкой и кормлюсь, ни денег, ни толком работы. Думаешь, Петровичу нужно — из-за сто лет тому кореша работу терять?
— Прости, Саша.
Елочка у окна, терпеливо трудясь, вспыхивала огоньками гирлянды. И гасла. Снова загоралась. Саныч сьорбнул чая. Положил на стол темные руки.
— Знаешь, Вика, за что тебя люблю? Вот за эти вот, прости Саша. Да еще как ахаешь, когда я сказки свои рассказываю…Обогреватель принес, а ты руки сложила, и — ах, вроде я тебе мерседес подарил, сразу с шофером. Умная ты баба, Вика-Виктория. Я с тобой сразу и царь и герой.
Вива засмеялась.
— Это ты, Саша, умный, понял и ценишь. Чего ж ходил так долго чай пить, вот же — умный, а дурень. Часто думаю, надо жить, как они живут, эти воробушки — решила и полетела к своему Серому, никого не слушая. И теперь есть у нее свое счастье, потому что не побоялась за ним полететь.
— Разберемся, — сказал довольный Саныч, — не трусь, Вика. Как рейс кончится, придумаем что. Разберемся.
И гордо, как Рафик, расправил плечи.
24
Новая картина была яркой и одновременно мягкой. Плыли за стеклом машины размытые городские огни, очерчивали иголочки женской стрижки и линию шеи. Цветное пятно фона, темные границы, и на переднем плане жесткие мужские колени, рука, детское лицо с закрытыми глазами — мягко освещенное светом застеколья.
Петр стоял, не отводя глаз, медленно вытирал руки, раздумывая спокойно — вот тут чуть подправить, осторожно, не напортачить бы. И там, у краешка стекла, сделать ярче иглы света, от них ляжет блик…
Держа в руках полотенце, повернулся на почему-то изменившуюся тишину за спиной. Хотел поздороваться, но промолчал, помня обиду и не зная, как говорить потом и что. Спрашивать ли, или показывать и делиться радостью, вот, Федор Василич… вот!..
Лебедев сделал шаг и встал рядом. Плечом к плечу, стояли и смотрели. Как сам Каменев везет домой спящую маленькую Лильку, такую тихую, светленькую. Вернее, везет их Наташа. Какой была она десять лет тому.
— К выставке успел, вижу.
Петр не понял, что именно прозвучало в голосе старика. Осуждение или похвала. На всякий случай ответил с вызовом:
— Картины должны быть на виду. Разве нет?
Лебедев кивнул и усмехнулся. Шагнул в сторону, поворачиваясь к раскрытой двери. В большом зале кто-то гнусаво пел, голос полз по коридорчику, казалось, стукаясь о стенки и двери, шел мимо, теряя силу.
— И все, Федор Васильевич? С тем и уйдете? — Каменев швырнул полотенце на диван. Обошел старика и захлопнул двери. Тот встал, без удивления глядя из-под бровей.
Каменев вспомнил учителя на старых снимках, да полно их в журналах и справочниках. Был красив, как вот сейчас Генчик. Буйно темноволос, широкоплеч, широкорот. Куда что девается. Только волосы и остались, пустились в свой собственный рост, опуская брови, лохматясь на висках седыми неаккуратными прядями. А сам уже стал уменьшаться. Сколько ж ему…
— Картина хорошая, — безразлично ответил на звонкий вопрос Лебедев, — сам знаешь.
— Знаю! Но от вас хотел услышать. И летняя, о которой ни слова не сказали, а я знаю, она — лучше! Думал. Думал, вы. Ждал!
Оборвал себя, услыхав в голосе нотку почти женского визга. И Лебедев услышал тоже, поморщился, собирая сухой лоб неровными морщинами. Сказал мягко.
— Я тоже ждал, Петруша. Думал, не дождусь. У таланта всякие бывают судьбы. Ты вот себе выбрал кривую. Откуда я знаю, чего от тебя ждать-то. Теперь.
— Поздний. Значит поздний. Ну, так и что? Бывало, и в пятьдесят начинали!
Лебедев распустил морщины и усмехнулся. Похлопал бывшего ученика по локтю.
— Знаешь, Петруша, пока молодые, нам все кажется — не такие, как все. А время идет и глядишь, тапочки те же, что у соседа, и радикулит такой же. И прилечь тянет, как и его, черта, даром, что я заслуженный художник, а он шоферил всю жизнь. Нет, я не о том, что ты тоже не мальчик. Другое хочу сказать. Одна ласточка погоды не делает. И две тоже.
Открыл дверь. Каменев смотрел на сухую, совсем старую руку, посыпанную бледными пятнышками гречки.
— Пиши, конечно. Но что-то не верю я, что вытянешь. Если молодой был и сильный, не стал тянуть, то сейчас силенок у тебя поменьше. Закон жизни.
В приоткрытую дверь снова полез гнусавый голос со своей невнятной песней.
— Вы бы меня поддержали лучше, Федор Василич, — угрюмо сказал Петр в худую под пиджаком спину.
Старик повернулся, держась за круглую дверную ручку.