Шрифт:
Он не знал.
— Иди сюда, — она протянула руки, — иди. У нас тыща ночей будет, но эта особенная. Не хочу, чтоб кончалась.
Голос был совсем сонным. Он лег сверху, целуя глаза и лоб, касаясь губами пушка на щеках. Она подвигалась под ним, обхватывая его бока и сплетая руки.
— Я думала. Может, еще раз полюбимся, по-настоящему. Но уже сплю совсем. Ты не задави меня, ладно? Сползи. Так вот… Мы утром придем к Виве. И станем жить. Или… скажем и уедем. Да. Да?
Он молча поцеловал ее в уголок рта, где уже знал — щекотно.
— Щекотно, — засмеялась она, совсем засыпая. И вдруг добавила такое, от чего он застыл на согнутых руках, сводя лицо в страдальческую гримасу.
— А если сбежишь, я тебя возненавижу, дурак Сережа-бибиси. За то, что не веришь, как сильно… я…
— Не клянись, ляля моя. Не надо!
— Не буду. Но все равно…
Поздним утром, в комнате, наполненной цветным и ярким от шторы полумраком, Инга проснулась, одна, поворачиваясь и улыбаясь радостно тому, что, наконец, кончилась старая жизнь и начинается новая, вместе.
Села, кладя на грудь ставшую вдруг мертвой ладонь. И оглядывая тихую пустоту, сказала, еще надеясь, вдруг просто вышел и сейчас вернется обратно, улыбаясь и щуря серые глаза, такие красивые.
— Сережа…
Слово повисло в тишине, которую окружал шумный день, безжалостно вопивший птицами, рычащий машинами, орущий детскими далекими голосами.
Она долго сидела, кинув до плеч смятую простыню и глядя перед собой пустыми глазами. Ждала, слушая, как жадная и уверенная, замешанная на отчаянии надежда, уменьшается, слабеет, и умирает, становясь бледной тенью. И вот, умерла. Посидев еще, вздрогнула, вдруг поняв — голая и одна. И дрожа от отвращения к своему телу, к тяжелой груди и округлившимся по-женски бедрам, нащупала скинутые вещи, стала медленно одеваться, думая с ужасом, ведь надо идти. Через день. Как через строй с палками. Чтоб в конце его напороться на внимательный сострадающий взгляд Вивы.
Подламывая затекшую ногу, встала, застегивая мелкие пуговки на ажурной вышивке платья. Так радовалась, что красивое, ей идет, и ему понравится. Ему…
Мысль о Горчике вызвала боль такую острую, что Инга застонала, кинулась к столу, нашаривая полупустую бутылку, и опрокинула в себя, глотая и давясь сладким вином. Держа ее потной рукой, села опять, испуганно прислушиваясь к себе и дожидаясь, когда придет хмель. Попила еще, не чувствуя вкуса, заталкивая в горло комки жидкости, как вату.
И ставя на стол, увидела неровный листок бумаги, с оборванным краем, прижатый полынной бутылкой. Сидела, неудобно повернувшись, разглядывала через мутное стекло стебли-ножки, потом узкое горлышко с радужными разводами. После заинтересовалась своими руками, и когда все десять пальцев и ладони были рассмотрены, вздохнула и покорно взяла письмо Горчика.
«Ляля моя. Ты меня прости, я знаю не простишь но все равно. Ты лучше меня ненавидь как сказала вот. Нельзя тебе со мной. Ты умная и красивая а я совсем не то. Написать вот не могу чтоб поняла ты. Я любить тебя буду всегда. А ты живи. Ты сказала нащет жертвы вот такая с тебя жертва моя ты цаца, живи хорошую жизнь. Поняла? И не ищи. Я бы сказал ты жди а я потом когда вернусь, но не хочу я понимаешь, ты ждать же будешь а я хочу чтоб жила ты. Потому что я люблю тебя. Такая вот моя жертва. Целую твои губы красивые моя ляпушка золотая моя кукла. Будь сщаслива. Сережа»
Инга медленно скомкала листок, смяла, превратив его в тугой бумажный комочек. Смотрела перед собой, через слезы, думая, нужно сжечь, немедленно, порвать в клочки. И забыть. И не было ее. Его. Письма этого.
Пальцы развернули комочек, и уже надрывая бумагу, она расплакалась, разглаживая на коленке дрожащими ладонями. Там же… Там написано, не только это вот злое. Там еще есть, про губы. И — ляля. А еще любить буду всегда. И люблю.
— Скотина!
Комкала и снова развертывала листок, складывала его, боясь опустить в написанные слова глаза. Держала, как будто он уже горит, обжигая ей пальцы. И плача, перебирала ругательства, глядя поверх бумаги на стену, заклеенную картинками.
— Сволочь. Какой же ты. Дрянь такая. Урод белобрысый. Сука уголовная. Па-па-далль во-ню…
Слезы никак не кончались, и она, оборвав ругань, сказала расплывчатой стенке:
— Господи. Я его люблю. В смерть просто люблю ну зачем же так вот. Со мной. Мне зачем это? Как я теперь?
Ей очень хотелось заплакать громко, в голос, упасть, рыдая, и биться головой. Или сломать себе что. Или еще вот режут вены. Наверное, это хорошо, умереть, и нет ничего. Но тогда умрет и Вива, она все же не молодая. И Зойке там с ее Мишенькой тоже придется горевать.
— Блядь, — закричала Инга, снова комкая бумажку в кулаке, — да что вы все, на меня? Ненавижу. Всех вас ненавижу, вы…
Они все пришли и встали напротив, даже Саныч, качая большой головой, вздыхал, укоряя глазами. И все наперебой насмехаясь, молча говорили — а нельзя, дорогая ты наша, теперь тебе жить. Поживать. Была бы как этот… (она испугалась сказать имя, чтоб не сдохнуть от боли, и не сказала), совсем одна. — Никакая собака не пожалела б. А тебе придется жить.
— Любовь! — издевательски протянула Инга, поднимаясь тяжело, как старуха, — любовь! Да идите вы.