Шрифт:
Утром Лика вышла из дома, зевая и на ходу расчесывая волосы, и остановилась. Двое уже были под навесом, Горчик согнулся, кругля коричневую спину, раздувал костерок. А Инга вытирала котелок для чая, не сводя глаз с худой спины.
— А… — сказала Лика и заулыбалась навстречу светлым спокойным лицам.
Сережа встал, отряхивая руки.
— Доброе утро тебе, Лика. Ставь чай, мы с Ингой к роднику пойдем, вода кончается.
— Доброе и вам. Иван бы сходил, чего суетитесь. Гуляйте.
Она присела на корточки, раскидывая сборчатый подол. Приняла от Инги котелок, уже наполненный водой.
— Туда и погуляем. Ивану нельзя таскать тяжелое. Обойдется.
Они уходили, под ранним еще нежарким солнцем. И Лика понимала — у них все случилось, как надо, этой первой ночью. Отсюда и свет, и мирные лица.
Под сандалетами хрустела сухая трава. Кидались в стороны степные кобылки, распуская веера крыльев. Над головами, в зените, висел крестиком соколок.
— Смотри, заяц! Красивый какой, рыжий! — Инга схватила Горчика за локоть.
Тот кивнул.
— Ага. Тут и лисы ходят. Я три раза видел, к костру приходили, глаза горят, как два фонаря.
— Боялся? — она засмеялась.
— Не. А ты мне скажи, ляля моя. Тебя, пока меня не было, не обижал никто?
— И хвост у него, цветком. На белой попе. Смешной такой. Я думала, зайцы зимой только красивые.
Горчик остановился, отпуская ее руку. Поглядел в сумрачное лицо.
— Так…
— Серенький, ну вот так все хорошо, а ты начинаешь, — у нее задрожали губы, и уже знакомо ему, она прикусила нижнюю, глядя чуть исподлобья. Повернулась, пошла медленно вперед, и по спине было видно, слушает, идет ли он следом. Серега догнал, поддергивая на спине спадающий рюкзак с парой пластиковых канистр, а еще одну Инга несла в руке. Сказал мрачно:
— Эй! Девушка! Слышь, Михайлова!
Она передернула плечами.
— Ми-хай-ло-ва! — раздельно произнес мальчик и, догнав, обхватил ее плечи, — я кому говорю!
— Мне…
— Тогда стой и слушай. Щас воды наберем, и там в кустиках посидим, расскажешь, ясно? И выкинем с головы. На неделю.
Она закрутилась в его руках, чтоб повернуться лицом.
— А ты сумеешь? Выкинуть?
— А ты? Черт, так все плохо, да?
Инга засмеялась. Бросая на траву канистру, привстала на цыпочки. Поцеловала Горчика в нос, потом в каждый глаз отдельно, с тающей нежностью чувствуя, как моргают щекотно ресницы.
— Да пустяки. Серый, правда, пустяки. Могла бы соврать, просто сказала бы — да вообще ничего. Но знаешь ведь, не могу.
У родника маленькая глубокая лужа заросла по краям зеленой осокой, и на ней сидели драгоценные синие и алые стрекозы. Вода стекала в канистру, ударяя в дно звонкой струей. Увязав воду в рюкзак, Горчик похлопал по песчаному пригорку, крытому ажурной тенью.
— Давай. Садись и говори.
Зной усиливался, сидеть в тени было хорошо. Инга сняла вылинявшую кепку и, крутя ее на коленке, медленно рассказала о Роме. Не слишком подробно. О том, что прокрался в ее комнату, не стала говорить, уныло думая — ее правда превращается в постоянные увиливания, и толку от такой правды. Но с другой стороны, хорошо, что она может хотя бы промолчать. О том, например, что этот козел ей приснился. Сережке это точно не понравится.
— Козел, — с чувством сказал Горчик и она вздрогнула.
Прижимаясь к его твердому плечу, сказала поспешно, желая, чтоб не стал задавать вопросов:
— Да ерунда это. Думаешь, я такая вся слабенькая? Пусть только попробует еще раз подойти.
— Я его убью. Если хоть что сделает тебе. Убью.
Инга испуганно посмотрела на закаменевший профиль и сжатые губы.
— Сереж, помнишь, ты мне обещал говорить только правду? Не смей таких вещей больше. Ты понял? Нельзя.
Уговаривая и сердясь, подумала с еще большим испугом, а и сама хотела. Лежала ночью, не спала. Думала о том, что Ромалэ можно заманить в подводную пещеру. И удрать, выбив из расщелины деревянные ступени. Он останется там. И думая, никакой жалости не испытала к лощеному наглому Рому. Потому испугалась себя. А теперь, глядя на затвердевшие черты Горчика, поняла, что может сделать он. Повторила, почти со слезами:
— Нельзя! И ты обещал мне. Что у нас будет все хорошо-хорошо. Хотя бы сейчас!
Горчик повернул к ней узкое лицо, смягченное улыбкой.
— Будет, Михайлова. Цаца моя, и сейчас будет. И всегда будет.
Поднял руки ладонями к ней:
— Только не проси, чтоб я клялся!
— Ты сам захотел тогда! А теперь я значит виновата? Дурак ты…
Но он, перебивая, заорал во все горло:
— Дура ты, Михайлова!
И хохоча, они повалились, съезжая вместе с маленькой лавиной песка.