Шрифт:
Джи с отцом познакомились в аспирантуре Стэнфорда. На самом деле он Гийом Ленотр, но отец зовет его Джи: поначалу произносил его имя как «Гвилломей», потом как «Джиюм» и наконец сократил до «Джи» — для простоты.
Джи всегда говорит с нами по-французски. Я выучила этот язык в детстве. Отец учит до сих пор.
— Батюшки! А это у нас кто? — Джи окидывает взглядом мою кожаную куртку, мои железяки и мои косички. — Кто, кто эта готическая чаровница? Неужто крошка Анди? Смотри-ка, уже совсем взрослая — и в полной готовности дать отпор римлянам.
— И заодно всем остальным, кто подвернется под руку, — ворчит отец.
Джи смеется.
— Ну, заходите, заходите же! Лили давно ждет!
Он отступает в сторону, чтобы мы могли войти, запирает дверь и ведет нас по длинному плохо освещенному внутреннему двору, который заставлен и завален всевозможным архитектурным хламом — мраморными колоннами, карнизами, кормушками для лошадей, фонарями, фонтанами и кучей обезглавленных статуй.
Когда машина остановилась, я подумала, что таксист ошибся адресом. Мы заехали в недра Одиннадцатого округа, что к востоку от центра. Пейзаж — как на краю земли. Вместо собственно дома я увидела высокие каменные стены и огромные железные ворота. Все это было покрыто граффити и заклеено обтрепанными плакатами автомобильных выставок и стрип-клубов. Через дорогу — злачного вида автомастерская и контора по продаже теплоизоляции. В остальном пустырь как пустырь.
— Да нет, адрес правильный, — сказал отец, расплачиваясь с водителем. — Дом восемнадцать по рю Сен-Жан. Кажется, бывшая мебельная фабрика. Джи купил ее несколько месяцев назад.
Отец нащупал висящий на проводах ржавый звонок и нажал кнопку. Через пару минут распахнулась небольшая дверь, врезанная в одну из исполинских железных створок, из нее выкатился Джи и бросился нас целовать.
— У вас тут прямо задворки мира, — говорит отец, следуя за Джи. — Можно снимать кино про апокалипсис.
— Это и есть задворки мира, дружище! Точнее, задворки восемнадцатого века. За мной! — Джи увлекает нас в глубину длинного каменного строения. — Вон туда, к лестнице. Идемте, идемте, идемте!
Мы еле успеваем за ним. Весь первый этаж — одно помещение, необъятное, как пещера, — заполнен коробками и ящиками, между которыми оставлен узенький проход. Нужно смотреть в оба, чтобы ничего не задеть.
— Это добро еще предстоит каталогизировать, — поясняет Джи, любовно похлопывая по одному из ящиков. — На втором этаже все уже рассортировано.
— А что это? — спрашивает отец.
— Кости старого Парижа, дружище! Призраки Революции!
Отец застывает на месте.
— Ты шутишь? Все вот это? Я думал, у тебя пара коробок с артефактами.
Джи тоже останавливается.
— Вообще-то я снимал четырнадцать камер на складе, и все были забиты до потолка. Потом на рынке всплыла эта фабрика, и я тут же понял — вот что мне надо! В общем, я ее купил и перевез всю коллекцию. У меня теперь, знаешь ли, появились спонсоры. Шесть французских компаний и две американские. Еще пара лет — ну, года три от силы, — и мы будем готовы.
— К чему? — спрашиваю я, не понимая, что можно сделать с таким количеством барахла.
— К открытию, моя дорогая! Здесь будет музей Революции — прямо в помещении бывшей фабрики.
— Здесь? — переспрашивает отец, с сомнением оглядывая разбитые окна и гнилые балки.
— Разумеется. Где же еще?
— Например, в центре Парижа, поближе к туристам, — предлагаю я.
— Нет-нет-нет! Только в Сент-Антуане! — говорит Джи. — Тут были рабочие кварталы, самое сердце Революции. Здесь заваривалась вся та ярость, вся кровь и мощь — все, что стало топливом для Революции. Конечно, Дантон разглагольствовал в Ассамблее, а Демулен в Пале-Рояле, это понятно. Но когда политикам надобилось перейти от слов к делу, к кому они обращались? К заводским рабочим, к мясникам. К прачкам и торговкам — фуриям Сент-Антуана. К обозленным, обездоленным и нищим. Так что музей должен быть именно здесь, где люди жили, боролись и умирали.
Джи всегда так разговаривает. Не только когда его снимает «Би-би-си».
Отец рассматривает что-то за его спиной.
— Это то, что я думаю? — спрашивает он, приподнимая брезент.
— Если ты думаешь, что это гильотина, то думаешь правильно, — говорит Джи и откидывает брезент. — Ее нашли пару лет назад на каком-то складе. Мне ужасно повезло, что я успел ее купить. Это же восемнадцатый век, таких почти не осталось! Обратите внимание, какой рациональный дизайн — две балки с перекладинами и лезвие, больше ничего. При старой власти осужденных дворян обезглавливали, а простолюдинов вешали — второе было куда болезненнее. А революционеры требовали равенства во всем, даже в смертной казни. Так что будь ты нищий, кузнец или маркиз — не важно, все враги режима кончали жизнь одинаково. Считалось, что это быстрая и гуманная казнь. Судя по тому, как выглядит этот экземпляр, им активнейшим образом пользовались. Видите?
Деревянная перекладина, куда укладывали головы приговоренных, пропитана ржаво-коричневым. Я смотрю и пытаюсь представить людей, на которых смерть обрушилась косым лезвием. Казалась ли она им быстрой и гуманной?
— На пике Террора в одном только Париже обезглавили сотни и сотни людей, — продолжает Джи. — Многих казнили по голословному обвинению, без суда и следствия. Город залило кровью в совершенно буквальном смысле — она текла по сточным канавам. Казни были излюбленным зрелищем парижан. На площади продавали напитки, люди дрались за места с лучшим обзором, а…