Шрифт:
— Вот если эта ваша штука завтра взорвется на хрен, — задумчиво проговорил Иван, махнув рукой в сторону почти невидимой сейчас за огнями шоссе Этны, — то это будет фигня. А фигню мы не лечим. А мы тебе говорим о том, что надвигается пипец. И его мы тоже не лечим, но что-то сделать можно.
Я посмотрел на них: сломанный нос Шуры, всегда мрачные глаза Ивана, у обоих морщины, четко обозначившиеся в полумраке веранды… и оба были не просто серьезны, а предельно серьезны.
— Разговор с республиканцами будет вот о чем: чтобы сейчас, пока они еще у власти, принять определенные решения по части мировых финансов, — начал монотонно говорить Шура. — Потому что пипец произойдет как бы типа завтра, ну, через неделю. Странно, что еще не произошел. Ты о чем-то, кроме как о вине своем, читаешь? Историю с «Сосьете Женераль» во Франции знаешь? Поразвлекалась группа финансистов на пятьдесят миллиардов евро. А то, что «Фиат» ваш закрыл пару заводов? Что по всей этой вашей Европе спад производства, и только финансисты мыльные пузыри продолжают надувать?
— Главная пакость вообще-то у них в Америке как раз, — уточнил Иван. — Ипотечный рынок квакнулся, это ты знаешь. Но тот бизнес был застрахован, вот только за страховщиками стояли банки. И я даже тебе не хочу говорить, как сейчас всё это висит на ниточке. Долбанется один крупный американский банк — и повалится весь мир. Я не шучу. Потому что один банк — это дыра миллиардов этак в сорок, пятьдесят, шестьдесят… Бюджет трех каких-нибудь там Ган, откуда пипец родом.
— Странно, что оно вообще не накрылось еще полгода назад, — покачал головой Шура. — Но ведь постепенно до всех доходит, что ехать уже некуда.
Ну да, подумал я: мне ведь всегда казалось, что если все-все пассажиры самолета, и пилоты, и стюардессы в одно и то же мгновение скажут себе, что не может эта тяжелая металлическая штука летать — то она в тот же момент камнем пойдет вниз.
— Ну и вот теперь прикинь, — поддержал его Иван, — после выборов в ноябре приходит к власти в Америке эта умная шоколадка. И говорит: ребята, вы тут понаписали друг другу всяких красивых долговых бумажек. И по ним выходит, что мы всем должны. Так вот, кому мы должны, я прощаю. Потому что это всё Буш. А я ведь не Буш. Доллар этот несчастный я роняю втрое, долги списываю, дутые финансовые конторы закрываю. И ведь это самое умное, что он, сука, может сделать.
— А нам сейчас надо, — вступил Шура, — пару вещей обсудить с пиндосами, причем до января, пока шоколадка не вселится в Белый дом. И договориться — не только вдвоем, а и с европейцами и прочими. А если прямо завтра рванет — то тем более надо. Чтобы шоколадка сел в бушиное кресло уже весь повязанный всякими соглашениями. На этом, кстати, козлиная история с Грузией и ее нападением на осетин тоже закончится. Не до грузин всем будет.
— А договариваемся — и вот сейчас я тебе очень серьезную информацию передаю, сам знаешь, что это значит, — договариваемся мы конкретно о том, что пустые бумажки пусть горят, но вот деньги и банки должны стоять. Помнишь, что было в двадцать девятом году? Нет, ты тогда маленьким был, небось. Банки лежат, бумажки по ветру летают, денег у половины Америки нет вообще, но можно погреться на улице у бочки, которую топят всякими там акциями. Вот нам этого не надо. Доллар должен остаться. И евро тоже. Понял?
Они молчали и смотрели на меня.
— Он не понял, — сказал то ли Шура, то ли Иван.
И они снова начали меня рассматривать.
— Майор, мы так полагаем, что ты тут не совсем бедный, — сказал, наконец, Шура. — Вряд ли у тебя есть много, но что есть, то твое. Так вот, получай свой гонорар: деривативы сбрасывай. Завтра. С утра.
— Слова какие знаем теперь — деривативы, — заметил Иван.
— Всё сбрасывай, выходи в чистые бабки. Потому что, когда начнется — а уже начинается, — ты бумажки эти деривативные в жизни не продашь. А бабки мы, в том числе если встреча послезавтра удастся, пока сохраним. Ну, на годик-другой хотя бы.
Я молчал и, видимо, проявлял признаки нетерпения: нет у меня никаких деривативов.
— Майор, ты не догоняешь, я так чувствую. Дериватив — это то, что вместо денег. И сверх денег. Это когда фонды всякие нарисовали бумажек, показали всем, что циферки на этих бумажках растут и растут как больные: двадцать процентов роста стоимости в год, тридцать процентов. И ведь кто-то их за реальные деньги продавал, эти бумажки, — чего же лучше, пока циферки растут. Но когда начнется, то расти не будут. И никто их у тебя даром не купит. Потому что за ними пустота. Теперь понял?
Я, кажется, понял.
Который сейчас час в Лондоне? Все равно вечер, офисы закрыты. Можно и не спешить.
Они — да не они, а мы — продавали друг другу цену вина, которая будет через три года, пять, десять. Хорошо зная, что она может только вырасти. Но что будет, если придет тот самый пипец? Что станет с индексом Liv– Ex, на который я смотрю раз в неделю, как садовник на фруктовое дерево? Что он такое, этот индекс? А то же, что уверенность всех пассажиров самолета…
И стюардесс, и пилотов…
— Хорошо посидели, — сказал Шура. — Город — просто задолбись. И остров. Ну, ты в плохом месте бы не поселился. И бабьё лучше не бывает, хотя в Риме в этом плане интереснее.
Не гнать. Только не гнать по темной горной дороге. Ворваться к себе, войти в компьютерную систему лондонского фонда с помощью оставшейся дома маленькой считалочки, каждый раз выдающей произвольное сочетание цифр. Написать: в соответствии с пунктом таким-то соглашения инструктирую продать немедленно мой пакет. За вычетом, может быть, той его несущественной части, которая касается новорожденной «Этны», добавил я, подумав. И убрал эти слова — так нельзя, не выйдет.