Шрифт:
Тропинка, шедшая вдоль реки, выводила к небольшой травянистой поляне, плотно окруженной деревьями – кокосовыми пальмами, орехом кешью, манго, билимби. На краю поляны, спиной к реке, стояла низенькая хижина с обмазанными глиной стенами из оранжевого латерита и крышей из пальмовых листьев, которая свисала чуть не до самой земли, словно прислушиваясь к ее тайному шепоту. Приземистые стены хижины были одного цвета с почвой, на которой она стояла, и, казалось, выросли из посаженного в эту почву строительного семени – сначала вертикальные земляные ребра, потом все остальное. В маленьком переднем дворике, обнесенном плетнем из пальмовых листьев, росли три лохматых банана.
Лодка-на-ножках подошла к хижине. На стене у двери висела незажженная масляная лампа, и позади нее кусок стены был черный от сажи. Дверь была приоткрыта. Внутри было темно. На пороге показалась черная курица. Потом вернулась в хижину, совершенно безразличная к лодочным посещениям.
Велютты дома не было. Велья Папана тоже. Но кто-то все-таки был.
Из хижины вылетал мужской голос и отдавался одиноким эхом в кругу поляны.
Голос все время выкрикивал одно и то же, от раза к разу переходя в более высокий, более истерический регистр. Это было обращение к гуайяве, грозившей уронить свой переспелый плод и перепачкать землю:
Па пера-пера-пера-перакка(Госпожа гугга-гуг-гуг-гуайява,)Энда парамбиль тоораллей.(Не надо гадить здесь у меня.)Четенде парамбиль тоорикко,(Можешь гадить по соседству, у моего брата,)Па пера-пера-пера-перакка.(Госпожа гугга-гуг-гуг-гуайява.)Кричал Куттаппен, старший брат Велютты. Ниже пояса он был парализован. День за днем, месяц за месяцем, пока брат был в отлучке, а отец работал, Куттаппен лежал на спине и смотрел, как его молодость, фланируя, идет себе мимо, даже не останавливаясь, чтобы поздороваться с ним. Дни напролет он лежал, слушая тишину плотно стоящих деревьев, в обществе одной лишь высокомерной черной курицы. Он тосковал по Челле, своей матери, которая умерла в том же углу комнаты, где лежал теперь он. Она умерла кашляющей, харкающей, мучительной, мокротной смертью. Куттаппен помнил, что ступни ее умерли задолго до того, как она умерла вся. Он видел тогда, что кожа на них сделалась серой и безжизненной. В страхе он смотрел, как смерть медленно поднимается по ее телу. Теперь Куттаппен бдительно, с возрастающим ужасом следил за своими собственными онемелыми ногами. Время от времени он с надеждой тыкал в них палкой, которая стояла у него в углу на случай, если в дом заползет змея. Ноги у него совсем ничего не чувствовали, и только зрение убеждало его в том, что они по-прежнему соединены с телом и по-прежнему принадлежат ему.
После смерти Челлы его переместили в ее угол, бывший в представлении Куттаппена тем углом, который Смерть облюбовала для своих смертных дел. Один угол для стряпни, один для одежды, один для скатанных постелей, один для умирания.
Он размышлял о том, долго ли ему предстоит умирать и что делают с остальными углами люди, у которых в доме их больше, чем четыре. Значит, у них есть выбор, в каком углу умирать?
Он предполагал – и не без основания, – что после смерти матери он теперь первый на очереди. Он увидит, что ошибся. Скоро увидит. Очень скоро.
Иногда (по привычке, от тоски по Челле) Куттаппен кашлял, подражая материнскому кашлю, и верхняя часть его тела дергалась, как только что пойманная рыба. Нижняя часть его тела лежала как свинцовая, словно она принадлежала кому-то другому. Какому-то мертвецу, чей дух был уловлен и не мог высвободиться.
В отличие от Велютты, Куттаппен был хороший, спокойный параван. Он не умел ни читать, ни писать. Он лежал на своей жесткой постели, и сыпавшаяся сверху труха смешивалась с его потом. Иногда вместе с ней падали муравьи и другие насекомые. В скверные дни оранжевые стены брались за руки, наклонялись над ним, вглядывались в него, как зловредные врачи, и неспешно, неумолимо выдавливали воздух у него из груди, заставляя его кричать. Порой они вдруг отпускали его по своей прихоти, и комната, где он лежал в ничтожестве, раздавалась во все стороны, становилась устрашающе огромной. Тогда он тоже кричал.
Безумие маячило совсем рядом, как услужливый официант в дорогом ресторане (зажечь сигаретку, наполнить бокал). Куттаппен с завистью думал о сумасшедших, которые могут ходить. У него не было сомнений в выгодности сделки: душевное здоровье в обмен на ходячие ноги.
Близнецы со стуком опустили лодку на землю, и голос в хижине мигом умолк.
Куттаппен никого не ждал.
Эста и Рахель толкнули дверь и вошли. Даже им, таким маленьким, пришлось немножко нагнуться, чтобы не удариться о притолоку. Оса осталась ждать снаружи и села на лампу.
– Это мы.
В комнате было темно и чисто. Она пахла рыбным карри и древесным дымом. Ко всем предметам, как легкая лихорадка, прилип зной. Но глиняный пол под босыми ногами Рахели был прохладен. Постели Велютты и Велья Папана были скатаны и прислонены к стене. На веревке сохло белье. На низко повешенной деревянной кухонной полке теснились терракотовые горшки с крышками, половники из кокосовой скорлупы и три обколотые глазированные тарелки с темно-синими ободками. Взрослый человек мог стоять выпрямившись посреди комнаты, но ближе к стенам – уже нет. Другая низенькая дверь вела на задний двор, где тоже росли бананы, а за ними сквозь листву поблескивала река. На заднем дворе была столярная мастерская.
Здесь не было ни ключей, ни запирающихся шкафчиков.
Черная курица вышла в заднюю дверь и принялась бесцельно скрести землю двора, где ветер шелестел светлыми кудрями стружек. Если судить по ее виду, ее тут держали на железной диете – крючки, гвозди, шурупы и старые гайки.
– Айо! [49] Мон! Моль! Вы что думаете? Что Куттаппен уже не человек, а чурка? – произнес затрудненный, обескровленный голос.
Глаза близнецов не сразу привыкли к темноте. Постепенно она рассеялась, и возник Куттаппен на своем ложе – блестящий от пота джинн полумрака. Белки его глаз были темно-желтые. Подошвы его ступней (мягкие от долгого лежания) торчали из-под простыни, укрывавшей ноги. Даже и теперь они были бледно-оранжевые из-за многолетнего хождения по красной глине. На щиколотках у него были серые мозоли от канатов, которыми параваны обвязывают ноги, когда залезают на кокосовые пальмы.
49
Эй! (малаялам).