Шрифт:
Амму сплюнула в платок сгусток мокроты и показала Рахели.
– Всегда надо проверять, – хрипло прошептала она, как будто мокрота – контрольная по арифметике, которую надо проглядеть еще раз прежде, чем сдавать. – Если белая, значит, еще не созрела. Если желтая и с тухлым запахом, значит, созрела и пора было отхаркивать. Мокрота – она как плод. Бывает спелая, бывает нет. Надо уметь различать.
За обедом она рыгала, как шоферюга, и извинялась низким неестественным голосом. Рахель заметила, что из бровей у нее торчат новые, толстые волоски длинные, словно щупальца. Амму улыбнулась, почувствовав тишину за столом, когда она стала есть жареную рыбу прямо с хребта. Она сказала, что чувствует себя дорожным знаком, на который гадят птицы. В глазах у нее был странный лихорадочный блеск.
Маммачи спросила, не пьяна ли она, и попросила ее впредь навещать Рахель пореже.
Амму встала из-за стола и вышла, не сказав ни слова. Даже не попрощавшись.
– Пойди проводи ее, – сказал Чакко Рахели.
Рахель прикинулась, что не слышала. Она продолжала есть рыбу. Она вспомнила про мокроту, и ее чуть не стошнило. В эту минуту она ненавидела мать. Ненавидела.
Больше они не встречались.
Амму умерла в грязном номере гостиницы «Бхарат» в Аллеппи, где пыталась устроиться на секретарскую работу. Она умерла в одиночестве. Все ее предсмертное общество составлял шумный потолочный вентилятор, и не было рядом Эсты, чтобы лечь сзади и говорить с ней. Ей был тридцать один год. Не старость, не молодость – Жизнесмертный возраст.
Она проснулась ночью, спасаясь от хорошо знакомого, часто повторяющегося сна, в котором, щелкая ножницами, к ней шли полицейские, чтобы остричь ей волосы. В Коттаяме так поступали с проститутками, пойманными на базаре, – метили их, чтобы все знали, кто они такие. Вешья. Чтобы новые полицейские, совершая обход, сразу видели добычу. Амму всегда замечала их на базаре, женщин с пустыми глазами и насильно выбритыми головами, в краю, где непременным признаком добропорядочности считаются длинные умащенные волосы.
Проснувшись той ночью в гостинице, Амму села в чужой кровати в чужой комнате в чужом городе. Она не понимала, где находится, и не узнавала ничего вокруг. Знакомым был только страх. Человек в ее груди кричал криком. Стальная пятерня на этот раз так и не ослабила хватку. В обрывистые впадины над ее ключицами слетелись летучие мыши.
Утром ее увидел уборщик. Он выключил вентилятор.
Под одним глазом у нее был большой синий мешок, раздувшийся, как пузырь. Словно этот глаз пытался дышать, помогая легким. Около полуночи человек, живший в ее груди и кричавший оттуда, умолк. Бригада муравьев степенно вынесла в щель под дверью труп таракана, показывая, как надлежит поступать с трупами.
Церковь отказалась хоронить Амму. На то был ряд причин. Поэтому Чакко нанял микроавтобус, чтобы отвезти тело в электрокрематорий. Тело завернули в грязную простыню и положили на носилки. Рахели показалось, что Амму выглядит как римский сенатор. «Et tu, Амму!» – подумала она и улыбнулась, вспомнив Эсту.
Странно было ехать по людным солнечным улицам с мертвым римским сенатором на полу микроавтобуса. От этого синее небо сделалось еще синей. За окнами автобуса люди, словно картонные марионетки, шли по своим марионеточным делам. Настоящая жизнь была здесь, в автобусе. Потому что здесь была настоящая смерть. Из-за дорожных толчков и сотрясений тело Амму моталось и в конце концов съехало с носилок. Голова ударилась о железный болт в полу. Амму не вздрогнула и не проснулась. У Рахели шумело в голове, и до конца дня Чакко приходилось кричать, если он хотел, чтобы она его услышала.
Крематорий был такой же запущенный и обшарпанный, как железнодорожный вокзал, только тут было малолюдно. Ни поездов, ни толп. Тут сжигали нищих, одиночек и тех, кто умирал в полицейских камерах. Тех, у кого перед смертью не было рядом никого, чтобы лечь сзади и говорить. Когда подошла очередь Амму, Чакко репко сжал руку Рахели. Она не хотела, чтобы ее держали за руку. От жара крематория рука была потная и скользкая, и Рахель ее выдернула. Никого из родственников больше не было.
Стальная дверца печи поехала вверх, и приглушенный гул вечного огня превратился в красный раскаленный рев. Жар метнулся на них голодным зверем. Ее Амму скормили ему. Ее волосы, кожу, улыбку. Ее голос. То, как она брала в помощники Киплинга, чтобы любить своих близнецов на сон грядущий: «Мы одной крови – вы и я». Ее поцелуи перед сном. То, как она пальцами одной руки ухватывала лицо ребенка (сплюснутые щечки, рыбий ротик), а другой делала ему пробор и причесывала его. То, как она, нагнувшись, держала перед Рахелью панталончики. Левая ножка, правая ножка. Все это скормили зверю, и он остался доволен.
Она была их Амму и их Баба, и она любила их Вдвойне.
Дверца печи с лязгом захлопнулась. Плакать никто не плакал.
Служащий крематория отлучился выпить чаю, и его не было двадцать минут. Именно столько времени Чакко и Рахель ждали розовой квитанции, по которой им предстояло получить останки Амму. Ее прах. Крупу ее измельченных костей. Зубы ее потухшей улыбки. Всю ее целиком, всыпанную в маленький глиняный горшок. Квитанция № Q498673.
Рахель спросила Чакко, как служащие крематория определяют, где чей пепел. Чакко сказал, что, видимо, у них есть способ.
Если бы Эста был с ними, квитанцию дали бы ему на хранение. Он ведь был прирожденный Архивариус. Хранитель автобусных билетов, банковских квитанций, магазинных чеков, корешков чековых книжек. Малыш-Морячок. Дверь открыл бум-бум.
Но Эсты с ними не было. Все решили, что так лучше. Ему просто потом написали. Маммачи сказала, чтобы Рахель тоже написала. Только вот что писать! Дорогой Эста, как ты поживаешь? У меня все хорошо. Вчера умерла Амму.
Рахель так и не написала ему. Есть вещи, которых не делают. Разве пишут письма частям своего тела? Своим ступням, волосам? Сердцу?