Шрифт:
— Я не сержусь, мосье.
— Тогда еще хуже — вы огорчены. Простите мне мои слова, мисс Люси.
— Я вас прощаю, мосье Эмануэль.
— Нет, скажите обычным вашим, а не этим чужим тоном — «Mon ami, je vous pardonne». [223]
Я не могла сдержать улыбки. Кто бы не улыбнулся при виде такого печального лица, такого простодушия и серьезности?
— Bon! — вскричал он. — Voil`a que le jour va poindre! Dites donc — «mon ami». [224]
223
Друг мой, я вам прощаю (фр.).
224
Ну вот, наконец-то! Скажите же «мой друг» (фр.).
— Monsieur Paul, je vous pardonne. [225]
— Никакого «мосье»: скажите, как я прошу, иначе я не поверю в вашу искренность; ну пожалуйста, — «mon ami» или, если хотите, по-вашему: «друг мой»!
Что же, «друг мой» звучит не так, как «mon ami», и значение имеет иное: «друг мой» не выражает тесной, домашней привязанности. Я не могла сказать мосье Полю «mon ami», а «друг мой» сказала без колебаний. Он же не ощутил разницы и вполне удовлетворился моим английским обращеньем. Он улыбнулся. Если бы только вы видели его улыбку, мой читатель, вы бы тотчас заметили разницу между теперешним его видом и тем, как он выглядел полчаса назад. Не помню, случалось ли мне прежде замечать на устах и в глазах мосье Поля улыбку радостную, довольную или нежную. Сотни раз наблюдала я у него ироническое, язвительное, презрительное, торжествующее выражение, которое сам он, верно, считал улыбкой, но внезапное проявление чувств более теплых и нежных совершенно меня поразило. Лицо его преобразилось так, как будто с него сняли маску, глубокие борозды морщин разгладились; даже кожа стала светлей — южную желтоватую смуглость, говорившую об испанской крови, вытеснил более свежий оттенок. Кажется, никогда еще я не видела, чтобы человеческое лицо так менялось. Он проводил меня до кареты, тут же вышел и мосье де Бассомпьер с племянницей.
225
Мосье Поль, я вам прощаю (фр.).
Мисс Фэншо была вне себя; она считала, что вечер совершенно не удался. Едва мы уселись и за нами затворились дверцы кареты, она дала волю своему раздраженью. С горечью нападала она на доктора Бреттона. Она была не в силах ни очаровать его, ни уязвить, ей осталась одна ненависть, и эту ненависть она изливала так преувеличенно и неудержимо, что сперва я стоически ее слушала, но наконец оскорбилась несправедливостью и вдруг вспылила. Меня просто взорвало, ведь я тоже иногда бушую, а общество моей красивой, но несовершенной спутницы всегда задевало во мне все самые худшие струнки. Хорошо еще, что колеса кареты страшно грохотали по шозвилльской мостовой, ибо, могу заверить читателя, в экипаже нашем не наступило ни мертвой тишины, ни покойной беседы. Отчасти искренно, отчасти притворно я стала усмирять Джиневру. Она бесилась пуще прежнего; следовало укротить ее раньше, чем мы окажемся на улице Фоссет. Пора было показать ей ее же неоценимые качества и высокие достоинства, и сделать это надлежало в тех выраженьях, которые доходчивостью и любезностью могли соперничать с комплиментами, какие Джон Нокс [226] расточал Марии Стюарт. Джиневра получила хороший урок, и он пошел ей на пользу. Я совершенно уверена, что после моей взбучки она легла спать, вполне отрезвев, и спала еще слаще обычного.
226
Джон Нокс (1505–1572) — глава протестантской Реформации в Шотландии; яростно нападал на королеву Марию Стюарт, ревностную католичку. — Прим. ред.
Глава XXVIII
Цепочка для часов
Мосье Поль Эмануэль совершенно не выносил, чтобы на занятиях его прерывали, поэтому преподаватели и воспитанницы школы, все вместе и каждая порознь, считали, что пройти мимо него в то время, когда он ведет урок, — значит рисковать жизнью.
Сама мадам Бек в случае необходимости семенила, подхватив юбки, и с опаскою огибала возвышение, как корабль огибает рифы. Что же до привратницы Розины, на которой лежала опасная обязанность каждые полчаса забирать учениц прямо из класса и тащить их на урок музыки в часовню, в большую или малую залу, в salle a manger, словом, туда, где стояли фортепьяна, то после второй-третьей попытки она от ужаса теряла дар речи, ибо всякий раз ей метали неописуемо смертоносный взгляд сквозь очки.
Как-то раз, утром, я сидела в carre за вышиваньем, начатым и брошенным одной из учениц, и, пока руки мои трудились над пяльцами, слух упивался раскатами голоса, бушевавшего в соседнем классе и каждую минуту становившегося все беспокойней и грозней. Прочная стена защищала меня от надвигавшегося шторма, а если бы не помогла и она, можно было легко спастись бегством во двор через стеклянную дверь. Поэтому, признаюсь, нараставшие признаки бури скорее забавляли, чем тревожили меня. Но бедная Розина подвергалась опасности: тем незабвенным утром она четырежды совершала свой рискованный поход. И вот теперь ей предстояло в пятый раз выхватывать, так сказать, головню из пламени — ученицу из-под носа у мосье Поля.
— Mon Dieu! Mon Dieu! — воскликнула она. — Que vais-je devenir? Monsieur va me tuer, je suis s^ure, car il est d’une col`ere! [227]
Движимая мужеством отчаяния, она открыла дверь.
— Mademoiselle La Malle au piano! [228] — крикнула она.
И не успела она отбежать или хотя бы прикрыть дверь, как из-за нее донеслось:
— D`es ce moment! La classe est d'efendue. La premi`ere qui ouvrira cette porte, ou passera par cette division, sera pendue — fut-ce Madame Beck elle-m^eme! [229]
227
Господи, Господи! Что со мною будет? Мосье убьет меня, он так гневается! (фр.).
228
Мадемуазель Ла Маль — к пианино! (фр.).
229
С этой минуты! Входить в класс запрещается. Первого, кто откроет дверь или пройдет по отделению, я повешу, будь то хоть сама мадам Бек! (фр.).
Не прошло и десяти минут после обнародования этого указа, как в коридоре снова послышалось шарканье Розининых пантофлей.
— Мадемуазель, — сказала она, — я теперь и за пять франков туда не войду, жуть, как я боюсь его очков. А тут пришел нарочный из Атенея. Я сказала мадам Бек, что не смею это передать мосье, а она говорит, чтобы я вас попросила.
— Меня? Нет, мне это вовсе не улыбается. Это не входит в круг моих обязанностей. Полно, Розина! Несите свой крест. Смелей — рискните еще разок!
— Я, мадемуазель? Ни за что! Я сегодня пять раз проходила мимо него. Пусть мадам нанимает для такой службы жандарма. Уф! Больше не могу!
— Э, да вы просто трусиха. Ну, что надо передать?
— Как раз то, чего он больше всего не любит: дескать, просят не мешкая идти в Атеней, потому что туда пожаловал официальный гость — инспектор, что ли, — и мосье должен с ним повидаться: сами знаете, как он ненавидит такое.
Да, это я знала. Упрямец и чудак, он не выносил шпор и узды; он восставал против всякой повинности и неизбежности. Я, однако, решилась — не без страха, конечно, но страх мой смешивался с другими чувствами, в том числе, между прочим, и с любопытством. Я отворила дверь, вошла, закрыла ее так быстро и тихо, как только позволяла не слушавшаяся меня рука; промешкать или засуетиться, хлопнуть дверью или оставить дверь неприкрытой значило усугубить вину и вызвать еще более страшные громы. Итак, я стояла, а он сидел. Его дурное (если не ужасное) расположение духа было заметно; он давал урок арифметики (он мог преподавать все, что может прийти на ум). Арифметика же своею сухостью неизменно его раздражала; ученицы трепетали, когда он говорил о числах. Он сидел, склонясь над столом; с минуту он крепился, делая вид, что не замечает шороха у дверей в нарушение его воли и закона. Мне того и надо было: я выиграла время и успела пересечь залу — легче отражать взрыв ярости с близкого расстояния, чем подвергаться угрозе издалека.