Вход/Регистрация
Стекло
вернуться

Сэвидж Сэм

Шрифт:
(пробел)

Два дня сплошь моросит. А я все работаю. И я переставила крысиную клетку, я ее на шкаф поставила. Чтоб расчистить для нее место, всё-всё — фотографии, коробки с лентами — переправила на диван, решила, что потом соображу, куда это девать, а когда переправляла, одна фотография у меня вырвалась из рук, упала на пол и разбилась — то есть стекло на фотографии разбилось, не она сама. Крыса следила, как я выметаю осколки. Ей, по-моему, интересно, что я такое делаю. Верх шкафа, я отразила уже, зарос пылью. Я ее стерла мохнатым полотенцем, не исконной тряпкой для пыли, уж что нашла, прежде чем клетку ставить, исконные тряпки для пыли все у меня грязные, как это ни странно звучит, а потом я уселась на диван с фотографиями и аккуратно протерла каждую. Коробки с лентами, конечно, еще не успели запылиться, но я их тоже протерла. Не успела протереть, вижу — пыль на нижних полках и серый такой пушок, как мех мышиный, на книгах сверху, все явно видно оттуда, куда я села, с близкого конца дивана, куда я при нормальном положении вещей не сажусь. Обычно я сижу на другом конце, на дальнем, потому что это у стенки и в нее упираются подушки, если мне захочется развалиться, а мне очень часто хочется, если я на диване сижу, а не в кресле. Намочила полотенце, книги вытерла, все по очереди, снизу, сверху, с боков, их тоже уложила на диван, а потом я протерла полки. Мышиный мех скатался черненькими катышками. Лежат на полу, как помет.

(пробел)

Снова сегодня дождик с утра, ленивая, дурацкая морось, меня от такой погоды всегда тоска берет, и всегда я злюсь. «Ее маленькая, довольно убогая квартирка погрузилась в уныние и мрак» — такое ощущение, такое ощущение от света этого, который еле цедится сквозь грязные окна, сплошь залитые дождем. Когда передвинула папоротник, я про него, в общем, забыла вплоть до сегодняшнего утра, а тут вспомнила, что его надо поливать, вспомнила, видимо, из-за дождя. Принесла из кухни воду в высокой стеклянной вазе, я в нее ставила цветы, раньше, когда гости бывали, но это, наверно, еще до того, как я сюда переехала, здесь-то какие гости, о ком бы стоило говорить — верней, с кем бы стоило говорить, ну, были мойщики окон, были и водопроводчики, и, естественно, Поттс, и еще кое-кто, недолго, когда еще я в библиотеку ходила, те быстро рассосались, и о чем с ними говорить. Иногда я приношу домой цветы из парка, но они чересчур короткие для этой вазы, и стоит она на кухне, толку чуть, одни слезы. И вот я решила приспособить ее под лейку, но не тут-то было, форма не та: уж я и так и сяк, а с одной стороны все равно льется на пол. Мне это надоело, я ее опрокинула, прямо вверх дном, но опять ничего хорошего — вода хлынула, отскочила от листьев и большая часть опять пролилась на пол. Тут я решила — лучше я его буду опрыскивать. Давила, аж заболели пальцы, пока баллон не опустел, опять полный набрала и еще половину распрыскала, пока с листьев не стало капать, как в джунглях, я подумала, как в джунглях после дождя. И стоит теперь кадка в громадной луже, и на стену тоже попала вода. Раньше соображать надо было, чем сразу пихать туда кадку. Стою я, держу баллон в руках, и тут мне пришла мысль — не опрыскать ли заодно и окно, мало ли, вдруг что-то получится. Я выбрала то, которое не облеплено записками, среднее из трех фасадных, я, по-моему, упоминала. Все окно я не стала мыть, зачем, намочила часть, с мою голову приблизительно, потом рукавом протерла. Результат — кругловатое местечко чуть почище остального окна. Я в него выглянула, как в бойницу, и убедилась, что грязь, в основном, по ту сторону стекла. Изнутри грязь — это как бы сплошь отпечатки пальцев и отпечатки ладоней, из-за моей привычки, наверно, упираться руками в стекло, когда стою и смотрю. Вот пишу, а сама себе представляю видик, если бы кто-то, скажем, остановился внизу на улице, глянул: стоит у окна старуха, смотрит, задрала руки кверху, ладони прижала к стеклу.

(пробел)

Когда печатаю или так просто сижу, я часто оставляю включенное радио, но я не всегда его слышу. А не выключаю я его, потому что оно заглушает кой-какие мало приятные звуки снаружи. Но сегодня утром стою у этой своей бойницы, смотрю на фабрику мороженого, на бетонные стены, темные от дождя, и вдруг слышу женский голос: «Мы передавали ‘Роскошную жизнь’ Джона Колтрейна [9] . Далее — ‘Джазовый квартет’ и ‘Кортеж’». Стою у окна, жду, и вот: вибрафон, пианиссимо, сперва соло, потом вступает легкий звон треугольника — как, по-моему, бубенцы на упряжи, — но темп нарастает, и вступают тарелки, исподволь, как бы шурша, шелестя, и все так сдержанно, приглушенно и до того печально, как, по-моему, дождь. У Кларенса была тьма джазовых записей, включая эту, и мы их таскали с собой с места на место, хоть Кларенс, по-моему, не то чтобы очень любил музыку, и никогда он не ставил джаз, разве что при гостях. По-моему, он больше любил весь этот антураж: сидеть, слушать музыку, и курить, и говорить о бейсболе, о литературе с людьми, чье общество ему лестно, и большинство из них, наверно, по-настоящему любят такую музыку. Мне, видимо, надо будет с самого начала сказать, что Кларенс был человек приветливый, чересчур даже приветливый, так мне казалось, когда мы таскались по гостям и он там вечно позорился. В присутствии определенного типа людей — исключительного ума, или таланта, или с очень большими деньгами, словом, тех, кого он, хочешь не хочешь, считал успешными, — он тушевался, из-за своих корней, во-первых, ну а потом он ведь даже на самом пике был только отчасти успешным, и потому он после нескольких рюмок сразу зверел, и это притом, что начинал он с невозможной приветливости, и, говоря «невозможной», я имею в виду, что дело доходило до панибратства. И все потому, что, даже стараясь быть уж таким дружелюбным, он все время был начеку, блюл себя, держал оборону, и частенько он кончал тем, что разливался громким, неудобоваримым спичем и всех раздражал. Странно, чем больше он становился истинно американским писателем — американский спорт, охота, природа, то-сё, — тем больше он делался британцем, хоть никогда толком не жил в Англии, кроме, я, по-моему, излагала, нескольких летних недель — британцем, в смысле одежды, произношения, вплоть до запаса слов, — и чем больше он пил, тем больше он делался истым британцем, пока не напьется в доску, и тут уж опять вовсю прет Северная Каролина. Кларенс, когда в подпитье и только еще начинал входить в раж, замечал, как я хмуро молчу, и говорил что-то типа «А ты дико злишься, старуха». Я терпеть не могла эти шуточки — старуха! Потом-то, конечно, каялся. Иногда после такого выпендриванья, когда протрезвится и я объясню ему, что к чему, он весь скрючится от угрызений совести, его трясет — на полу, на мокрой земле, встанет, а весь пиджак в зеленых разводах, — и он стонет от горя и униженья. Настоящее похмелье в чисто физическом смысле тоже не сахар.

9

Джон Колтрейн (1926–1967) — американский джазовый саксофонист, флейтист, композитор.

Снова солнце. Была за своим столом, поздоровалась с ним. Сижу, ем корнфлекс, жую и думаю, уставясь в окно на небо, занимающееся над фабрикой, и неба не вижу, потому что взгляд мне застят воспоминания. Кто-то, наверно, сказал бы, что я уставилась в туманы времени. Лично я бы ни за какие коврижки так не сказала, а Кларенс, он запросто бы сказал. После завтрака протрусила из комнаты в комнату, настежь рванула все окна, и теперь ветерок — легкий такой ветерок — может, пожалуйста, входить в фасадные окна и в задние уходить, до свиданья. Хочется сказать, что я создала встречный ветер, но нет, встречный ветер это совсем не о том, и «рванула настежь», это я тоже зря, — тут тоже картина рисуется: кто-то дергает рамы мощным взмахом могучей руки. Уж мне с ними пришлось повозиться, с рамами, и ведь со вторыми тоже, никто их не выставлял. Да и насчет того, что я трусила из комнаты в комнату, — тоже, знаете. Ну как трусила. Мне просто хотелось выразить, до чего бодро-весело я взялась за дело, а номер не прошел бы, пустись я долго и нудно описывать, как еле ковыляла из комнаты в комнату и с окнами билась. «Она ходила пружинным шагом, противоречившим ее преклонным годам» — вот как я более-менее это все ощущала, и даже, может, лучше бы тут сказать «солидным годам». В открытые окна несется дикий шум с улицы, я надела наушники. Не понимаю, с какой радости я давеча напечатала, что якобы улица гудит, как океан — ничего общего с океаном. Раньше я бросала хлебные крошки в окно голубям и воробушкам, но пришлось это дело отставить, из-за Поттс и ее супруга, от них поступали жалобы, что крошки якобы к ним залетают в гостиную. Иногда я выношу крошки в кульке на улицу, если вообще выхожу, но обычно я забываю, вспоминаю, только когда уже я на улице и вдруг замечаю птичек. Эркерные окна — вот из-за чего, во-первых, я вселилась в свою квартиру, ну и потом третий этаж, и выходит на восток, и мне тогда совсем недорого показалось, по тогдашним моим деньгам. Мне нужно видеть восход, чтоб окончательно не скиснуть, я, по-моему, уже объясняла, так что мне небезразлично, на каком этаже жить. Квартира — в старом кирпичном доме, в свое время, наверно, он был шикарный. В двух кварталах от Пряжки — вот, видимо, почему недорого, этот шум, этот уличный грохот, — несчастные люди! — и еще эти компрессоры, ну и вдобавок дом в неважнецком состоянии, уже был в неважнецком состоянии, когда я въезжала, и с тех пор он лучше не стал. Окна толком не мыли с тех самых пор, как здесь был тот молодой человек, которому я отдала телевизор. Он выставлял зимние рамы, их тоже тщательно мыл, а осенью тот же самый молодой человек возвращался, их снова вставлял, и я ему отдала телевизор. Прошлой осенью я сказала Джиамати про окна, они заросли грязью, а он мне на это заявляет, что мытье окон на ответственности жильца, хотя почему-то оно не было на моей ответственности первые пять или шесть лет, и каждую весну и каждую осень приходили их мыть. Даже все мои старые записочки бритвой соскребут, бывало, и ничего, ни звука. Тогда мытье окон считалось до того само собой разумеющимся, что меня даже не предупреждали, что вот придут мыть. Приходят, когда время приспеет, как сезон, и всё. Подниму глаза, а в окно ко мне смотрит молодой человек на стремянке; увижу его валик и думаю: «А, значит, весна». Теперь окна такие грязные, что даже странно, как я совсем не скисла. Стол, за которым я ем, а теперь еще вот и печатаю, стоит в самом центре эркера, я тоже, по-моему, упоминала. А может, и нет. Большая часть страниц на полу, и невозможно вернуться, проверить, что я на самом деле упоминала, а что, наоборот, только собиралась упомянуть, так сказать, по ходу пьесы, а потом не упомянула. То есть невозможно легковернуться, позарез бы приперло, вернулась бы. Не легко сгибать коленки (про свои коленки, по-моему, я тоже упоминала), и спину, откровенно говоря, тоже, и я не подбираю страницы мигом, сразу как упадут, и теперь я по ним хожу. Обычно я страницы не нумерую, не то чтобы забываю, а так — скучно, лень, и потом я редко вспоминаю, что надо прерваться, пока не дойду до самого нижнего края страницы, она уже чуть из машинки у меня не вываливается, а тут я в середине фразы, или в муках творчества, и совсем не в настроении возиться с цифирью. И если сейчас подберу с пола листок, я вам сразу, с кандачка, не скажу, это страница десять или страница тридцать. Я раньше считала, что печатать лучше, чем просто безалаберно думать, потому хотя бы, что можно вернуться к началу отпечатанной стопки и посмотреть, что там было. Стопку мыслей — ее не проверишь, стопки потому что нет никакой, мысли падают, падают без конца, падают в черную дыру, и, даже если удастся что-то оттуда выудить, ты не будешь знать точно, то ли это все время лежало на глубине, то ли просто тебе прибрендилось, пока ты выуживала. Иногда я себя спрашиваю, например, а что я действительно помню про Кларенса. Но когда столько страниц на полу и все не пронумерованы, стопку печатных страниц тоже никак не проверишь. Какая там стопка, груда, оползень — и все раскидано по полу, как будто я специально раскидала. Смотрю на эти раскиданные страницы и думаю — что-то с этим надо делать, а сама ничего не делаю. Разбросанные таким манером по полу страницы мне напоминают те дни, когда я печатала рядом с Кларенсом, я, бывало, пускаю листки по полу, один за другим, в знак безразличия и презрения, а он свои тщательно нумерует (внизу страницы, в центре, циферка зажата дефисами) и аккуратненько складывает рядом с машинкой. Соберется достаточно толстая стопка, он ее возьмет, взвесит на ладони, как пистолеты он на выставке оружия взвешивал, и вздохнет. Как и папа, Кларенс верил в переход количества в качество.

(пробел)

Утром проснулась и чувствую: кружится голова. Когда в коридор выходила, держалась за книжный шкаф. Прошла, села в кресло и снова заснула, а проснулась, когда уж солнце светило в лицо. Бросила еду в этот его поддон, просунула шарики в проволочную крышку, чтоб ее не поднимать, и, когда попали на поддон, некоторые отскочили и шлепнулись в опилки. И этот запах! Дерьмо собирается по углам: видно, он предпочитает углы. Я сказала: «Прости, Найджел», сказала громко, и он глянул так, будто понял. Удивительно, у него очень умные глаза, в них поблескивание такое, что можно принять за ум, это, наверно, звучало бы странно в применении к человеку, если бы кто-то сказал, например: «Его глаза поблескивали умом», да? Сварила кофе, поставила рядом с машинкой. Кофейная гладь дрожит всякий раз, как я ударяю по клавише, и солнечный свет, отражаясь от дроглой жидкости, бросает на потолок яркие зыбящиеся круги, как запустили камушком в воду. Я была еще совсем маленькая, в своей первой школе, когда научилась печатать, и с первого дня все заметили, как у меня замечательно получается. Рано, не по годам, вот уж действительно, все говорили и удивлялись, тем более, в чем другом я была далеко не сильна, далеко не атлет. Софтбол, хоккей на траве, разные игры такого типа — тут я была неповоротлива, неуклюжа, и меня постоянно тянуло куда-то прочь. Пока училась, я все время печатала, с каждым годом быстрей. Да, будь я заурядной машинисткой, мне и в голову бы не пришло, что я смогу это кончить, сама мысль показалась бы нелепой, невозможной, при нормальной скорости. Мама меня практически с пеленок заставляла играть на пианино, и все гувернантки туда же, и музыкальные уроки, видимо, способствовали моим успехам в печатании, хотя выдающейся пианисткой я так и не стала, да и не лежала душа — всё матери назло, говорила мама, когда ей жаловался учитель. Я почти всегда попадаю на верную ноту, но играю я нудно, без огонька, чеканил учитель и смотрел на меня с ненавистью. Не то чтобы я не любила музыку, что вы, в те наши ранние деньки, как узнаю, что Кларенс надолго уходит из дому, я включаю проигрыватель и под это дело печатаю, и особенно я любила тогда Концерт для оркестра Бартока, хотя теперь, случись мне его услышать, он бы, сильно подозреваю, мне не очень понравился. Проигрывателя у меня нет, то есть такого, чтобы работал, так что я не могу проверить, правда ли это, а если пытаюсь восстановить те звуки у себя в голове, ровно ничего я не слышу. Слышу бездну всяких разных вещей, но только не Концерт для оркестра Бартока.

(пробел)

Вой, скрежет, и это прорезиненное жуткое шарканье, в основном снаружи, от транспорта, и еще тяжкий стук компрессоров — вот что я только что слышала, пытаясь проверить, могу ли уловить хоть какого-то Бартока, — плюс удары моего сердца. А тогда, когда я еще любила Концерт для оркестра, стоило Кларенсу уйти, я, бывало, закрываю все окна-двери, врубаю звук и завожусь до безумия. Начну мягко так, исподволь, на нормальной скорости, но, когда нарастает темп, вступают смычковые, духовые, я тоже жарю быстрей, быстрей, я закрываю глаза, уже я не слышу машинки, чувствую только, как она дрожит у меня под руками, и начинаю раскачиваться на стуле. И, бывает, через минуту-другую слова так и выливаются из музыки на бумагу, сперва капают, потом струятся, и уже я не помню себя, я впадаю, я падаю в музыку, бросаюсь, как бросаются с высоты, не боясь расшибиться, и я медленно переворачиваюсь на лету, и вот уже пальцы мои стали орудием музыки, она ими пишет, что хочет — или это машинка, даже не знаю, — и машинка становится языком моих рук, не ума, и самой мне так легко, так свободно. Среди разных эпизодов в начале моей жизни с Кларенсом, какие считаю самыми роковыми, были те случаи, когда он умудрялся мне помешать среди этих моих занятий. Не думаю, что он это нарочно, нет, просто не подумав, входит, топает, а почему я говорю «умудрялся» — просто так это мне на душу ложилось тогда. Музыка жутко гремит, машинка дрожит у меня под руками, сижу спиной к двери, закрыв глаза, понятия не имею, что он уже тут, а он подходит и выключает проигрыватель — по-хамски выключает, так мне казалось тогда. У нас с Кларенсом были разные вкусы в музыке. Он не мог, просто органически не мог меня понять, когда я говорила: «Смотри, это Барток, это всё Барток», и совала ему десяток страниц своей дребедени. Он только глянет и уходит, обходит вокруг дома, открывает все окна. А ты остановись, ты сначала подумай, и можно ведь на цыпочках подойти, ласково тронуть за плечо — и то бы я испугалась, — а лучше и вовсе скромно попятиться, присесть на ступеньки крыльца, или на качели под дубом, где мы жили в Коннектикуте, там же у нас были качели, были, и обождать, пока не услышишь, что я кончила. То есть это в его глазахбыла дребедень, я хочу сказать.

(пробел)

Все больше страниц на полу. Падают каскадом при малейшем поводе. Может, это стол у меня кривой, ножки с одной стороны длиннее, с другой — короче. Не знаю. Я его подержанный покупала, исключительно был дешевый, может, как раз поэтому. Кто его продавал, возможно, рассчитывал, что я ничего не замечу, пока не будет слишком поздно, и верно рассчитывал, оказывается, хотя, строго говоря, я не могу утверждать, что даже сейчас это заметила, — я просто думаю, догадываюсь, что он, возможно, кривой, как объяснение, почему мои страницы без конца сваливаются, их же ничто не подталкивает, такое, что я могу увидеть, да и ничто менее очевидное, типа сквозняка от окна, например, или легчайшего ветерка, какой я сама поднимаю, когда стягиваю кофту, открываю дверцу в чулан. Я сижу себе в своем кресле тихохонько, едва дыша, окна плотно закрыты, никакого тебе вентилятора, а они все падают, падают на пол, и сухой треск, хоть пора бы, кажется, притерпеться, каждый раз пугает меня. То, что я не заметила этой кособокости, если она была, означает, возможно, что у меня астигматизм. Или, тоже вполне вероятно, вовсе стол не кособокий, все четыре ножки у него равны, астигматизма у меня никакого нет, а здесь косой пол. Был бы у меня стеклянный шарик, можно бы бросить, проверить.

(пробел)

Бродт носил коричневые брюки, а к ним коричневую рубашку с американским флагом на рукаве, со словом «Бродт», вышитым белыми буквами на кармане, и черные ботинки. Исключительно из-за этой надписи на нагрудном кармане я и считаю, что он был Бродт, мы не были друг другу толком представлены. Когда я в первый день явилась на службу, он на меня и глаз не поднял от своих мониторов, а потом уж, после этого, конечно, уж какой смысл. Ну, или смысл, может, остался, но возможность была упущена. Если вы не скажете: «Здрасте, меня зовут так-то и так-то», сразу, с ходу, потом до невозможности будет неловко к этому возвращаться, исправлять положение. Имени его я так и не усвоила, если, конечно, Бродт не его имя, было же у парня, который к нам приходил вытряхивать мусор из корзинок, на кармане вышито «Ларри». Бродт был неприветливый; «вялый, неприятно молчаливый субъект» — так я начала бы его описание, если бы сочиняла рассказ. Никогда я его не видела возбужденным, пусть даже чуть-чуть на взводе, хотя нет, один-единственный раз видела, несколько лет назад, когда над Нью-Йорком взорвались самолеты. Телевизор перенесли в буфет, все столпились вокруг, и я видела, как Бродт стоял впереди всех, орал и махал руками. По крайней мере, он выглядел так, будто он орет. Я видела на мониторе, как он машет руками, и он был вылитый разъяренный коп в одном немом фильме Чаплина. Когда уходил из нашего подвала, он обычно шастал по коридору, обходил кабинеты, заходил закусить в буфет на второй этаж или по другой надобности на первый, или выталкивал кого-нибудь из кабинета, если человек почему-то не хотел выходить. Когда он удалялся, я могла повернуть кресло и следить по монитору за его путешествиями, пожалуйста, была бы охота. Чтоб выйти, ему приходилось сперва открыть дверцу в перегородке и пересечь мою половину, позади того места, где я сидела, ну, иногда стояла, к другой, большой, двери, которая открывалась в гараж. И когда он шел у меня за спиной, я прямо слышала, как шаги становятся медленней, медленней, а то вовсе замрут, но это редко. И чувствую, заглядывает через плечо, отмечает, как у меня продвигается дело с кроссвордом, прямо как вижу, что он хочет мне подсказать слово, но жмется. Так ни разу он ничего мне и не подсказал, и я тоже, я ни разу не повернулась, я ни разу не посмотрела ему прямо в лицо, я на него только сзади смотрела и видела только плечи, затылок, когда он сидел в своем кресле. В лицо я его видела исключительно мельком, когда, например, мне надо пройти куда-то, неважно, а он встанет посреди коридора, и ты его обходи кругом, или когда он уронит свою банку с содой, и мы оба поворачиваемся, но это я уже говорила. Иногда, если вместе ждали автобуса после работы, я смотрела на него сбоку, разглядывала его в профиль, низкий скошенный лоб, нос картошкой, грудь колесом, брюшко и тому подобное. Он со мной никогда не заговаривал, только изредка, когда мы ждали на этой автобусной остановке. И то не уверена, что он именно со мной говорил, он не поворачивал головы в мою сторону, и я в его сторону не поворачивалась, чтоб не показаться навязчивой, в случае, если он не со мной говорит, а из-за гвалта, шума автобусов и того факта, что я на него не смотрела и по большей части была в наушниках, я обычно улавливала только отдельные, отрывочные слова. Я довольно долго уже там проработала, прежде чем подошла и попечатала на его машинке. Что ни утро, что ни вечер, он исчезал: обходы, проверки. Я видела, как он бродит с места на место на верхних этажах, и ни чуточки не беспокоилась, что вот он войдет и меня накроет. Довольно странно — одно-единственное место во всем колоссальном здании, где я могла быть совершенно спокойна, что он меня не увидит, был его собственный кабинет. Хотя — ну как довольно странно, в конце концов, вплотную находясь, лица не разглядишь. И я же не собиралась печатать длинное что-то, я даже не присаживалась. Я печатала на его машинке два раза. Первый раз я написала: «Почему вы со мной не разговариваете?» Второй раз, уже неделя-другая прошла, написала: «Привет. Привет. Привет». Как-то, прошло еще несколько месяцев, я купила ему книгу. «Уайнсбург, Огайо» [10] я ему купила и, когда его не было, положила к нему на стол. Так эта книга у него и провалялась чуть ли не месяц, а потом я подошла и ее забрала. Кажется, я иду полным ходом. «Эдна наконец-то двигается вперед» — такое именно ощущение. Мне нравится выражение «полным ходом», один из морских терминов, мы его все время употребляем, даже не думая о точном значении — полный вперед, движение, противоположное дрейфу, отклонению в сторону. Ближе к концу, когда Кларенс стал заводиться с полоборота, помню, сидим мы, завтракаем, я ему рассказываю что-то, неважно, а он вдруг как стукнет кулаком по столу, даже кофе из чашек на блюдца повыплескал, и как заорет: «Да когда же ты до дела дойдешь, к чертям собачьим!» Случилось это, я уже сказала, ближе к концу, причем я имею в виду конец Кларенса, и это особ статья, я к ней еще вернусь в своем месте, в своем месте перед тем, как все это кончить. Дрейф, отклонение, отклонение в сторону — вот в чем, как видно, беда.

10

Опубликованный в 1919 г. сборник рассказов американского писателя Шервуда Андерсона (1876–1941) о провинциальной жизни Америки.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: