Шрифт:
Шеметун, питавшийся со своей Еленой Павловной в этом уединении хоть и сытно, но по лености весьма примитивно, был поражен богатством и сервировкой стола у пленных. Он пил много водки и белого вина, потом стал запивать пончики ромом, который пленные только подливали себе в чай, а под конец без разбору пил все, что только ни попадало ему под руку. С признанием, хотя и не без зависти — а впрочем, скорее от хорошего настроения, он говорил чуть ли не с хвастовством, обращаясь к русским:
— Вот вам Европа-то! Чего только не сотворили даже в нашей русской глухомани! Вот черти немецкие! Ей-богу, черти! Ваше здоровье!
Итак, первый званый ужин у чехов удался на славу, и Грдличка по праву сиял, провожая последних гостей — Бауэра и его музыкантов.
Музыкантов, игравших до изнеможения, повезли домой лишь поздно ночью. Впрочем, наелись и напились они по горло, и уезжали в полном восторге от угощения, какое давно им и не снилось.
На веселое «Наздар!» Грдлички из саней в ответ грянуло искренне и сердечно:
— Здар!
Сердца музыкантов, размякшие в родной атмосфере, действительно в этот момент целиком прильнули к добродушному толстяку Грдличке. И когда сани гладко и плавно тронулись с места, музыканты еще раз восторженно прокричали ему:
— Наздар!
Возглас, брошенный в ночь просто от избытка чувств, прозвучал угрозой остававшимся в обуховском коровнике, который промелькнул и исчез в темноте за летящими санями, словно боязливый бездомный пес. А возгласы музыкантов звучали все победнее и уже где-то вдали будили тишину ночи.
73
Вскоре после этого ужина русские газеты донесли до Александровского и до Обухова царский манифест, обращенный ко всем вооруженным силам русской империи.
Набранный крупным шрифтом, манифест занимал всю первую полосу. Слова, излагавшие народам царскую волю, были похожи на тщательно подогнанные каменные плиты; фразы, составленные из этих слов, были спокойны, сдержанны, а все в целом было сложено так, как складывают памятник из гранитных кубов: их не может быть ни больше, ни меньше, и у каждого — свое неизменное место. Манифест объявлял твердую решимость царя довести войну до победного конца; утверждал единение царя с его народами; провозглашал священную цель войны, а именно: вновь воздвигнуть православный крест над освобожденным Царьградом и одновременно закрепить господство русского государства над проливами; Польше после победы была обещана самостоятельность.
Сиротки сейчас же наклеили царский манифест на картон и повесили на почетное место под изображением Яна Гуса, а Когоут украсил его национальным орнаментом. И несколько вечеров сидели они под манифестом — никак не могли наглядеться, причем Завадил и Гавел в бесконечных спорах перетолковывали все, что слышали в конторе, прибавляя к этому собственные домыслы.
— Эй вы, умники, — кричал объятый восторгом Гавел, — да понимаете ли вы, что это значит, когда правительство решает выпустить такую бумагу за подписью самого царя? Это значит, ребята, что все уже точно, все готово, рассчитано до винтика, в общем, все в порядке, и не успеешь оглянуться, царь даст команду, и паровой каток двинется и пойдет крушить…
Сиротки теперь вдруг испугались, что никогда уже не выберутся из лагеря, и это опасение опоздать, не приобщиться делом к победе, начало всерьез отравлять им жизнь.
Почти в то же самое время — и вряд ли это было случайностью, — полковник Петр Александрович Обухов разрешил, хотя очень неохотно, довести до сведения пленных давнишнее официальное воззвание ко всем военнопленным славянского происхождения с призывом работать на оборону России.
Теперь уж было ясно: что-то и впрямь происходит! Что-то и впрямь начинается!
Сиротки забегали, будто накануне отъезда, но так как в действительности-то делать было пока что нечего, они еще раз переписали и подписали — на всякий случай — старое свое заявление о том, чтоб их направили на эти оборонные работы.
Воззвание к военнопленным славянам должны были огласить сначала в обуховском коровнике. Коровник, до которого царский манифест дошел лишь в виде смутного, никем не контролируемого и преуменьшающего значение этого документа, эха; слушал воззвание молча и даже словно бы не дыша. Читал воззвание по обязанности русский фельдфебель, Бауэр переводил, а русский караульный в дверях почесывал при этом затылок.
Бауэра, который давно не заходил сюда, душил тяжелый запах, и он едва цедил слова сквозь стиснутые зубы, стараясь не вдыхать отвратительный смрад влажных испарений. Нары, забитые шевелящимися человеческими телами, напоминали ему обнаженные ребра падали, в которой копошатся черви. На восковых лицах, теряющихся в полутьме, лихорадочно горели глаза.
После того как он перевел последнюю фразу, гладь тишины оставалась некоторое время нетронутой; потом чей-то голос, сорвавшись, спросил:
— Что же это? Значит, опять война?