Шрифт:
Наконец он все-таки вошел в избу, будто закончил какое-то важное дело на дворе; Арина закрыла печь заслонкой и села на лавку, устало откинувшись к стене. Помолчав, она спросила:
— Где ж ты пропадал, Иосиф… с той недели?
Беранек как раз собрался сам заговорить, сказать что-нибудь дельное, хозяйственное; теперь же будто муравьи забегали у него по всему телу.
— Я, Аринушка? Собрание было… Такая, знаешь, работа… Я тебе потом скажу.
Садясь за стол, он вздохнул, как вздыхают, усаживаясь, крестьяне…
Изба быстро тонула в сумерках. Черные уютные тени выползали изо всех теплых углов, спускались с запечья и растекались по лавке у печи, где были сложены высокой грудой подушки. В черном углу ворочался, шелестя соломой, теленок.
На ночь Беранек понес теленка к материнскому вымени и вернулся с ним, сытым и дрожащим на руках, принеся с собой запах холода и коровьего навоза.
Арина зажгла убогую лампу; Беранек вышел закрыть ставни.
— Иосиф, — глухо сказала Арина, едва Беранек переступил порог. — Трудно мне одной. Глянь, работы прибавилось. А как весной-то будет?
Беранек потер щетинистый подбородок.
Арина сняла большие валенки, стоптанные еще покойным Тимофеем; сверкнули икры ее сильных ног. Она развязала платок и опустила подобранную юбку. Потом положила на стол полкаравая остававшегося хлеба.
Беранек, избегая ее взгляда, смотрел, как к ее почерневшим ступням пристает пыль с земляного пола. Когда она протянула ему хлеб, от нее пахнуло дымом, телом и хлебом.
Арина, дожидаясь, когда в печи поспеет хлеб, присела на лавку и вздохнула.
— Никак весны не дождешься… Знаешь, Иосиф… — Устремив взгляд на печь, она продолжала: — Когда ж будут… распускать пленных по избам?
Беранек со стесненным сердцем раздумывал, как ответить.
— Думаю… Аринушка… не скоро, — вымолвил наконец.
Арина поднялась с новым вздохом и стала вынимать из печи хлебы. Она обтирала их мокрой тряпкой, крестила и относила на лавку, подпирая лопату животом. От караваев, от тряпки пар поднимался к ее разрумянившемуся лицу. Изба наполнилась сытным хлебным духом.
На ужин ели из одной миски щи, заедали хлебом. Деревянная ложка, которой хлебал Беранек, осталась еще от Тимофея. Арина все опускала глаза. Закашлялась:
— Ммм… Что ты сегодня… все молчишь?
— Я? — встрепенулся Беранек.
— Теленку и то не порадуешься. Не пришел и поглядеть на него. А я-то в понедельник все думала: кто же тебя будет растить, теленок… радоваться тебе… Может, пришлют мне другого, чужого… А ты, может, вовсе и не хочешь…
— Аринушка! — с упреком воскликнул Беранек.
— Когда ж тебя мне отдадут-то?
Беранек вытирал хлебом ложку, чтобы не смотреть Арине в глаза; но ему следовало бы, пожалуй, вытереть лоб.
— Да видно, Аринушка, не скоро…
— Ладно, когда-нибудь да кончится зима. А нынче… конца края ей не видать.
Все рушилось в душе у Беранека, и было у него такое чувство, будто он лжет.
Но ведь ничего-то он не знает!
И он сидит и смотрит на Арину.
Так смотрел он на нее весь вечер. Смотрел, как она сгибается над работой, как бедра и руки ее играют под плохонькой одежкой, как падают волосы на разгоряченное лицо.
Он смотрел, как Арина раскладывает по лавке тяжелые подушки и крестится на икону.
Изо всех сил старался Беранек принять степенный, совсем обычный вид. И все-таки каждое ее движение отдавалось у него в сердце. И с каждым ее движением словно что-то врастало в него с голодной жадностью. Выйди она сейчас всего-навсего на двор — все бы в нем болезненно оборвалось.
Но ведь он и в самом деле ничего еще не знает!
И, может, скажи он ей то, ради чего пришел, — это было бы ложью.
В ее крепкие и покорные объятия лег он молча. Он стыдился Арины, потому что сам себе казался пьяным. При первых же ласках это пьяное ощущение еще более усилилось, неожиданной силой разливаясь в нем от сердца по всему телу. И после каждого порыва он хмурился, хотя в избе стояла черная слепая тьма.
В эти минуты счастливая Арина тоже молча прижималась к нему всем своим горячим телом. Лишь очень нескоро она спросила:
— Милый, что же ты сегодня все молчишь? — И неуклюже ласкалась к нему: — Иосиф! Милый ты мой!